Михаил Чванов – Четверо наедине с горами (страница 7)
— Не мешай, — устало ответил наконец Четвертый. — Не мешай! Уйди! Сейчас не до этого…
Но он никуда не уходил. Его присутствие угнетало их, он видел это, но ему некуда было идти. И он стоял— сгорбившись и низко опустив руки.
Тянулись секунды. Складывались в минуты, долгие, как столетия. Напряженно шуршала тишина.
— Что стоишь? — не выдержал Третий. — Держи веревку.
Второй не верил своим ушам. Он не ожидал от них такой милости. Еще пару минут назад он мог, улыбаясь, хлопнуть каждого из них по плечу, теперь же между ними была страшная бездна.
— Ну, чего стоишь?! Держи или убирайся к черту! — зарычал Третий, и Второй бросился ему на помощь.
Третий спустился в трещину. Второй и Четвертый остались на страховке и не смотрели друг на друга. Каждый раз, когда случайно прикасались плечами, оба вздрагивали. И оба напряженно вслушивались в веревку.
Наконец снизу послышался крик.
Но они еще не верили, что это правда.
— Повтори! — неуверенно крикнул вниз Четвертый, и оттуда снова донеслось:
— Жи-ив! Жи-ив! — и звонкое эхо глохло в ослепительно белых снегах.
Четвертому хотелось кричать от радости, но надо было держать веревку, и было почему-то противно показывать свою радость перед Вторым. А Второй ссутулился еще больше, теперь ему придется смотреть в глаза не только Третьему и Четвертому, но и тому, что раньше шел первым.
Подъем из трещины был невероятно долгим и трудным. У того, что раньше шел первым, было сломано несколько ребер, рука и нога, и каждое движение причиняло ему сильную боль.
Невероятнейшие приспособления, варианты узлов и перетяжек… Бесчисленные спуски и подъемы… И уже давным-давно потеряли счет времени. И ожесточеннее всех работал Второй. Он не поднимал глаз и молча вбивал крючья. Рискуя сорваться, без страховки повисал на ледяных стенах, устраивая очередную перетяжку; выходил наверх, снова спускался…
Потом тот, что раньше шел первым, на штормовках лежал на снегу. Двое вязали самодельные носилки, а Второй, отвернувшись, стоял в стороне.
…И снова четверо шли в горах. Час за часом. Один пробивал тропу. Двое несли носилки. И все молчали.
Потом началась пурга. Горы растворились в белой тьме, и не было видно, куда идти.
Натыкались на скалы, пятились назад, надеясь обойти их стороной, и снова возвращались на свои следы. Заблудились. Сидели под навесом скалы и слушали тоскливое завывание ветра…
— Бросьте меня, ребята, — сказал вдруг тот, что раньше шел первым.
Трое молчали.
— Оставьте меня здесь.
Трое молчали.
— Потом вернетесь…
— Брось кривляться! — не выдержал Третий. — Брось кривляться, как в красивых романах! — зло повторил он. — Ведь знаешь, что не бросим. Не имеем права бросить. Так какого же черта ты треплешься?
— Я хотел как лучше.
— А если хочешь как лучше, лежи и молчи.
Уже много часов четверо кружили где-то на одном месте. Скалы и пропасти не выпускали из западни. Где-то совсем рядом должна быть тропа, но горы растворились в белой тьме. Третий растянул ногу, и носилки нести уже не мог. Опираясь на ледоруб, он тащился сзади. Его карабин нес Второй.
И снова сидели под тем же самым навесом скалы.
Тогда ушел Второй. Он ничего не сказал, встал и ушел. Никто его не останавливал и даже никто не посмотрел ему вслед.
В сумерках стали ставить палатку. Ничего другого не оставалось делать. Шквальный ветер пронизывал насквозь одежду и вырывал из рук стылое полотнище. Потом лежали во тьме сотрясающегося от порывов ветра брезента и вслушивались в тоскливую жуть пурги. Тот, что раньше шел первым, стонал. Он замерзал, несмотря на то, что на него надели все, что только можно было снять, чтобы самим окончательно не замерзнуть. Его нужно было срочно спускать вниз, но за стенкой палатки свирепствовала пурга, и никто не знал, когда она кончится. Ждали утра.
Но утро не оправдало надежд. Пурга не утихала. И уже давно погас примус: кончился бензин.
Но тут появился Второй. Он появился внезапно, но никто не удивился его возвращению.
— Я нашел тропу. Надо идти, — глухо сказал он.
Теперь группу вел он. Уходил вперед, проверяя тропу, возвращался и брал в руки носилки. Снова уходил. И все молчали. И казалось, что этой дороге не будет конца. И смерть уже была нисколько не страшна. Она казалась избавлением, лечь бы в снег и уснуть. И черт с ней — с жизнью, и черт с ним — со всем, что осталось внизу. Только кончилась бы поскорее эта страшная дорога. Только кончились бы эти мысли. Но надо было донести вниз того, что раньше шел первым.
Потом они шли по долине среди цветов. И все, что случилось за перевалом, казалось им зыбким и страшным сном. А может быть, ничего этого и не было, может, это действительно только сон? И хотелось броситься в траву и все забыть, но на носилках стонал тот, что раньше шел первым.
Потом они вышли на дорогу. Надо было радоваться: до ближайшего населенного пункта оставалось около двух километров. Но с каждым шагом они мрачнели все больше. Над ними висела гнетущая тень случившегося, и никто из них не знал, что они скажут людям.
Потом их догнал автобус. Это были туристы из ближайшего санатория. Они восторженной толпой окружили четырех измученных, с глубоко провалившимися глазами людей. Они впервые видели настоящих альпинистов, только что спустившихся с гор. А альпинисты даже не могли говорить, и, казалось, ничего не слышали. Широко расставив ноги, они угрюмо стояли посреди дороги, словно были не рады, что спустились вниз.
Одна из туристок, молоденькая девушка, подбежала к альпинистам и смущенно сунула одному из них в руки растрепанный букетик придорожных цветов.
Тот, что раньше шел вторым, с ужасом смотрел на цветы в своих руках, словно это были не цветы, а букет страшных змей. Он растерянно повернулся к товарищам, но те хмуро отвернулись, в это время на носилках застонал тот, что раньше шел первым, и они склонились над ним.
В глазах Второго стремительно росло отчаяние. Губы его мелко и по-детски задрожали. Он покачнулся и пытался куда-то идти. Но идти было некуда, и он ошеломленно стоял на месте. И цветы сыпались на дорогу сквозь обмороженные черные пальцы.
БИЛЕТ В ДЕТСТВО
Темной и звездной сентябрьской ночью я уезжал из Сочи. Билет купил еще неделю назад — и сразу стало легче оттого, что я, наконец, решился на этот шаг. И вдвое тяжелей — потому что знал: назад дороги не будет — несмотря ни на что, это прощанье навсегда. Каждый день собирался сказать ей о своем отъезде, но все откладывал и решился только сегодня — где-то за пару часов до поезда.
Не принимайте меня за злодея. Все было совсем не так: я всегда ее любил, она никогда меня не любила, потому что любила другого, хотя тот уже никогда больше к ней не придет, потому что однажды не вернулся из патрульного полета. Пытаясь забыть ее, я уехал из города и два года ишачил разнорабочим в геологической партии на Сахалине, но ничего из этого не получилось. Два года я ждал от ребят страшной, но желанной для меня вести, что она, наконец, вышла за кого-нибудь замуж, тогда я уж, хочешь или не хочешь, успокоюсь. Но прошло два года, замуж она не выходила, и я не выдержал, вернулся.
Вернулся и понял, что спорол непоправимую глупость, потому что ничего не изменилось; но была уже зима, на Сахалин в это время возвращаться было глупо, я устроился художником-оформителем в рекламной конторе, кое-как дотянул до весны, потом с альпинистами собрался на Памир, но в самый последний момент с экспедицией все расстроилось. Экспедиция была моей последней соломинкой, и теперь я не знал, куда себя деть. О работе — я имею в виду живопись — старался не думать. Думать о ней было просто страшно: за год я ни разу не взял в руки кисть. Да и два сахалинских года пролетели впустую. Все, что написал там, было вяло и сыро.
Поэтому я старался просто не думать об этом. После конторы бесцельно болтался по городу, читал объявления об организованном наборе рабочих в Сибирь и на Дальний Восток, но так никуда и не уехал.
Как-то на улице наткнулся на нее. По глазам видел: была рада встрече. Удивилась, что я в городе, она слышала, что улетел на Памир. Я рассказал ей все.
— И куда ты теперь? — спросила.
— Не знаю. Может, опять на Сахалин.
— …Поехали…со мной на юг, к морю.
— …С тобой?!
— Да! Хоть немного отдохнешь перед своим Сахалином.
Я знал, что ни в коем случае ехать нельзя, потому что совершенно ничего не изменилось, она по-прежнему любила своего погибшего летчика. Просто, может быть, сама того не сознавая, пожалела меня. Или почувствовала минутную теплоту. Мы оба знали, — только убедились в этом, к сожалению, гораздо позже, — что делали то, чего ни в коем случае нельзя было делать. Потому что этим торопливым шагом убили первые искорки надежды, промелькнувшие между нами. Искорки, которые могли бы, если с ними поступить осторожно, разгореться, но каждый был так одинок в те дни и каждому так хотелось тепла, и каждый обманывал себя тем, что а вдруг все обойдется.
Но обойтись не могло, и в этом не наша вина, в первый же день мы поняли, что допустили непоправимую ошибку. Мы жили, как живут два случайных человека, попавших по воле дежурного администратора в один гостиничный номер, и самое горькое, что у каждого на Земле не было человека ближе.
Еще перед отъездом в Сочи, словно предвидя, чем все это кончится, я на всякий случай написал на Сахалин: будет ли мне место, если вдруг вернусь. Правда, когда уезжал, в экспедиции говорили: «Если что, возвращайся в любое время». Но кто знает. Мало, что ли, на свете таких же, как я, не устроенных в жизни людей. Все они тянутся глушить тоску на край света. Письмо я написал с обратным адресом: «Сочи, до востребования», одновременно написал знакомому художнику в Вильнюс, как-то на Сахалине он напросился с нами в маршрут, и пару недель мы вместе чуть не сходили с ума от гнуса. В свой город возвращаться до ужаса не хотелось, и каждый день я ходил на почтамт, но с Сахалина ответа все не было. И утром мы с ней снова шли на пляж и, опрокинувшись глазами в бездонное небо — временами его прочерчивали белые следы патрульных самолетов, ведь где-то рядом была граница, — каждый думал о своем.