18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Черкасский – Сегодня и завтра, и в день моей смерти. Хроника одного года (страница 5)

18

Не совру, но и впрямь не помню, как узнала обо всем нашем Лина. Ведь тогда мы и сами не делали из своей жизни секрета. Я совсем не знал ее. Только то, что работала дамским мастером. И конечно, делала модную когда-то «химическую завивку». Не нужна была ей формула этих химреактивов для завивки, но зато оказались длиннейшие химические цепочки из различных знакомых. И позднее случалось, что она просто не могла меня понять: «Ну, как же ты не помнишь Юлика, мужа Тани, а она сестра Милы, которая замужем за Витей, а он – ты же слышал о нем – работает у Сергея, и жена его дружит с…» Ну, об этом давно уже и стихи сложены: «Вот дом, который построил Джек. А вот синица, которая часто ворует пшеницу в доме, который построил Джек…» Но мои любимейшие синички – не курицы, и зерно им не нужно, так что пусть Маршак возьмет на себя эту напраслину в своем переводе.

А Лина… она даже в Тамариной газете кого-то знала. И прослышала о наших бесплодных попытках добыть эндоксан. Так или иначе, но однажды услышал я в трубке ее вечно надтреснутый, хрипловатый голос. И почти сразу: «Я попробую вам достать эндоксан. – И двумя днями позже: – Приезжайте за ним». А потом… Не нужны были ей мои благодарности; в самом деле, зачем, если мне называют улицу, дом, квартиру. О партнерах даже не заикаются. Правда, спрашивают: «Вы сможете туда приехать часа в три?» – «Да… смогу». И всё, всё, мой миленький, поздняк метаться, как начнут когда-нибудь говорить молодые. И квартирка-то недалеко от нашего дома: только перейти проспект, чуть-чуть углубиться в зеленые кущи, выросшие меж хрущевских пятиэтажек, и ты там, зайчишка. Что ж, в первый и в последний раз был я женщиной: меня брали. Против желания. И скажу вам, очень трудно в таких случаях женщине.

Так сложилось, что теперь я снова живу поблизости от тех мест. И, бывая на другой стороне проспекта Гагарина, изредка вдруг вспомню, что где-то неподалеку стоит тот дом. Где сидел я, как бык, приведенный на бойню. Да, сижу в небольшой, очень чистенькой кухоньке. За маленьким столиком, на холодный пластик которого Лина, откинув челюсть большой «Оки», что-то ставит. Я, простак, вообще в первый раз вижу холодильник. А уж там сияют неведомые мне сосуды, салатнички: из стекла и керамики. Я смотрю и стараюсь думать об этом – увиденном, но меня уже спрашивают: «Тут есть грибы… махинованные… хотите?» Больше всего я хотел бы встать и уйти, но: «Спасибо, все равно». Потому что вижу самое главное: бутылку «столичной». Прозрачную, как моя непролитая слеза. И Лина, и хозяйка той квартиры хорошо знали, что пьяный мужчина гораздо доступнее. Взял за горло ее, разлил, и, наверно, мы чокнулись. За что-то. А потом уж я один продолжал. Она – как потом выяснилось – терпеть не могла спиртного. «Саша, почему же вы почти ничего не едите?» – «Потому что я либо пью, либо ем». Впрочем, это было слишком громко сказано, потому что мне хватало и трех стопок, чтобы вымыло из башки и груди свинец.

Вышел из того дома я с привычным женским чувством падения, потому что я изменял. В Костроме, после университета, где был я свободен, это чувство не мучило. Ну, так что ж это было? Падением? Нет, это не было падением. Это было спасением? Нет, и спасением тоже не было. Это был… ангел-бульдозер. И вообще, со с чего это вдруг Лина соскочила с катушек, утратила твердую почву под ногами? Мало ли знала она успешных, умных, вальяжных людей. Ведь сейчас, неделю назад, позвонила мне и зашлась, захлебнулась в восторгах: «Сашка, прочла книжку Городницкого. Ну, ты подумай – ведь я знала почти всех-всех, о ком он пишет! Писателей и поэтов, эстхадников и просто знакомых! Надо же!..»

А Тамара? Безусловно, догадывалась, но вошла в наш дом Лина вместе с бедой, и, когда заболела Лера, все былое, наносное, смыло благодарной волной.

В тишине довернулся ключ, осторожно отчмокнулась дверь, вторая – Тамара улыбалась с порога. Встала у изножья кровати:

– Ну, доченька, поспала, да?

Но чего-то молчала ты неотзывно, насупясь. И еще было тихо, очень тихо.

– Живот болит… – пробурчала.

– Саша, что-то она мне уже второй раз говорит про живот… – тревожно оглянулась Тамара, и улыбка мгновенно потухла. – Ну?.. – ловко присела сбоку, сдвинула одеяло, огладила грудь, животик. – Где у тебя?

А над нами ревело, проламывало чердак, этажи. Седьмой…

– Там… – подбородком на грудь, сердито.

Разорвало, с треском разворотило шестой. Я стоял, улыбался: ничего я не видел в жизни ближе этих двоих. И дороже жизни было, чтобы были они – всегда! – вместе. Так и стало. Они там, я здесь. Проломилось над нами: тр-рах!.. рухнуло.

– Саша… – испуганно обернулась ко мне, – что-то у нее твердое, – голосом, какого не слышал. И глаза ее синие начали замерзать. И морозом прошло по мне.

Тихо стало над нами, вокруг. Безжизненно пусто. Так впервые мы очутились на сцене. Одни. И откуда-то наплывал леденящий, сжимающий душу набатный гул. И как будто отмерилось шаг в шаг – Тамара спросила:

– Может, в поликлинику? Кажется, наша участковая принимает. – Позвонила. – Можно к дежурному.

Проводил, на балкон вышел, глядел вслед, взял книгу и… пошел за вами. Добрались, разделись. Врач: пустяки… Нет, нельзя так! Думай, болван, о худшем, будет… Но иначе не мог. Иначе там было. В эти минуты. «Ну, так что там у вас? Твердое?..» – провела пальцами, нажала. И со звоном упали осколки улыбки. Косо, бегло взглянула на мать, быстро вышла, унося на плечах ненужный фонендоскоп. Вернулась с хирургом. И теперь этот твердыми, властными пальцами начал обминать смуглый животик. Переглянулся с дежурным, вышел. И эта за ним.

– Чего они бегают?

– Сейчас… сейчас, доченька… – каменела неживая улыбка.

Вернулись, уже с третьим, заместителем главврача. И опять пантомима. Спохватились: «Ну, все, деточка, одевайся и посиди в коридоре». Улыбнувшись тебе, притворила мама дверь, обернулась, зная уже – под топор. «Дело очень серьезное. Или опухоль почки или гидронефроз. Вот вам направление в Педиатрический институт. Завтра же идите туда».

Вошли вы и… как сейчас слышу, как всегда слышу: «А меня в Педиатрический институт кладут на обследование», – подняла на меня глаза, напуганные и по-детски гордящиеся. А когда уснула, сели в большой комнате – звонить друзьям. Чтоб звонить врачам. И вот первый номер выбит уж в камне в нашей телефонной книге. Первый, а потом… С каждой буквы, многоярусно, бойницами пялятся имена, имена… Маститых, заурядных, прямых, косвенных. Онкологический справочник. И, быть может, завершить его могла бы такая вот запись: Горохов Сергей Ив. 42 09 71 (директор Бетонного з-да). Что такое? Да ничего страшного: там хотели мы сделать памятник. Слава Богу, не вышло. А человек, помнится, был на редкость приятный.

Тикали, тикали часы. Минул вечер, потянулась ночь. Уже темная, округло выеденная желтыми фонарями. И, не зная всего еще, выла по-волчьи временами мама твоя, Лерочка. По тебе. И по нас.

А утром, по самой сентябрьской рани на работу я шел парком, где и вам идти часа через три. Нет, не в школу, в больницу, но еще не в тот предназначенный нам институт – в городскую детскую клинику, где положат тебя денька на три да и выпустят с Богом да с тем же диагнозом: или – или? Выбирайте, родители, либо опухоль почки, либо гидронефроз.

Как всегда, летом, загадочная, притихшая, ожидала меня кочегарка. За ночь, остывая в безлюдии, в тишине, обдумывает она что-то свое. И четыре негритянские морды котлов ждут чего-то. Чего вам, ребята? Взрыва, что ль? Или просто запальника? Растопил. Загудело пламя, засипел в трубах газ. Пришел Гоша, слесарь. Прямой, гладкий, одутловато красивый. Лейб-гвардии водопроводчик нашего тубдиспансера. «А-а, Сашель!.. А я-то вчера – в дупель! Корректно с Петровским набрались. У тебя, там, в кармане, не шебаршится? – наклонился, ласково улыбаясь. – Дай на мальца. Ты чего? Никак тоже с похмелья, ха-ха!.. Ну, видать, в картишки обратно продулся».

И вдруг брызнуло из меня в три ручья. – «Ты чего?!» – отшатнулся, сдвинул белёсые брови. «Гоша, у меня несчастье… дочка заболела. Опухоль… кажется…» – «Ну… – поджал губы и шмякнул: – Писец!.. шесть гвоздей!..» – и пошел укладывать в противогазную сумку бутылочный порожняк. Первый раз я сказал. И последний – на работе. И молчал долгие годы, хотя все давным-давно уже все знали.

День тянулся, и все время я бегал к автомату на Кировском – позвонить, узнать, но Тамары не было. Наконец-то в половине пятого услышал: «Положили… Предполагают, что почка. Я сказала, что ты завтра придешь. Извини… я сейчас, сейчас…» – не смогла говорить.

И побрел назад. Мимо жасминовых кустов, сторожащих больничный двор от дороги. Вы не замечали, часом, что растет он чаще всего при больницах? Возле стен этих горестных, видевших-перевидевших. Видно, некогда добрая чья-то рука принесла сюда этот белый яблонный цвет, чтобы скрасить недолгую долю кому-то. И уж так повелось. Даже в новых больницах, в нашей, где лежала Тамара, тоже в охвате высоких блекло-зеленых стен – молодые, нерослые, раскрывали они белыми бабочками благородно мраморные, сладковато приторные свои лепестки. Над слепящим, желточно ликующим кипением одуванчиков. Но была дурная слава у этих цветов: не срывали их на букеты и в дом не впускали.