Михаил Березин – Эвтаназия (страница 17)
Наверное поэтому, из-за этого вакуума, Фил сделался для меня таким незаменимым человеком. Хотя, если вдуматься, что плохого в вакууме? Ничего плохого.
Фил тогда обитал в каком-то задрипанном общежитии. Но ко мне перебираться не спешил. Он утверждал, что женщины, которых он к себе водит, по ночам громко кричат.
Однако я вбил себе в голову, что нуждаюсь в постоянном его присутствии. Я даже пару раз машинально чуть было не назвал его папой: с губ срывался первый слог „па…", но потом мне удавалось как-то выкрутиться, перевести „па…" в некий загадочный напев типа „па-па-ра-па-па".
Обнаружив меня в состоянии запоя, он поинтересовался, нет ли у меня желания выйти из бизнеса (это сейчас фраза „выйти из бизнеса" вполне привычна и даже успела приесться, а тогда она звучала довольно странно). Фил именовал так склонность некоторых людей к уклонению от контактов с человеческим обществом. Согласно его теории люди эти условно подразделялись на две группы: тех, кто стремится скрыться в пещере или бочке, и тех, кто пускает себе пулю в висок. Им не был учтен феномен насилия. Прошло время, и практически все „литературные террористы" вышли из бизнеса, причем не по собственной воле.
Я сказал тогда ему, что выйти из бизнеса – это как раз то, что мне нужно.
– Так ты уже вышел, чудак, – сказал Фил. – Посуди сам: квартира у тебя есть, машина, дача, работа – сутки-трое, к тому же и на работе ты предоставлен самому себе. Можешь читать или писать, или йогой заниматься.
Он намекал на то, что пещера у меня самого высокого уровня.
И я тут же предложил ему перебраться в эту пещеру.
– Мне уже и так пофартило, – сказал он. – Грех желать большего. Ведь жмурики – самое завидное общество в мире. Даже партийные функционеры внимают без гнева, когда я пою им „Замороженные авуары" или „Хари кришну". Никакого идеологического пафоса. Хочешь убедиться? – Разговор происходил в морге, и, не долго думая, он приоткрыл одну из простыней. – Вот этот, усатый, раньше был референтом райкома партии… А тот, рябой, работал в горисполкоме. – Фил уселся на табурете, взял пробный аккорд и исполнил „Замороженные авуары". Высокопоставленные жмурики сохраняли полную невозмутимость. – Видишь, – сказал он, – они не возражают.
В морге у Фила имелся собственный кабинет с операционной, но его тянуло к „аудитории". А еще он говорил, что его голубая мечта – исполнить что-нибудь специально для „тараньки в мавзолее".
Мне все же удалось вырвать его из общаги. Теперь я уже могу с уверенностью сказать, что с его переездом связаны самые знаменательные дни в моей жизни. Практически одновременно у меня поселилась и Юлька Мешкова. К тому времени она бросила Колю Чичина и увлеклась Филом. Юлька тоже неплохо играла на гитаре, и по вечерам на кухне они вырывали друг у друга инструмент. Правда, Фил исполнял песни собственного сочинения, а репертуар Юльки состоял в основном из белогвардейских песен.
Четвертые сутки пылают станицы,
Горит под ногами родная земля…
У нее был чистый, приятный голос. Развалившись на стуле и протянув через всю кухню свои длинные ноги, мудозвон Твердовский хлебал вино из стакана, и ему почему-то казалось, что на плечах у него золотые эполеты.
Они и в постели продолжали играть на гитаре и петь – в перерывах между сексом. А мудозвон Твердовский лежал в соседней комнате, слушал и курил папиросы.
Вскорости к нам присоединилась Лена Петрова. Как-то Фил сказал мне, что Петька „положила на меня глаз". Я ему не очень-то поверил, поскольку Петька была самой красивой девушкой в нашей компании, а меня природа щедро наградила только ростом. Петька была стройной, изящной и белокурой, словно Ленин в молодости или Мерилин Монро. Однако я стал замечать, что она всячески старается меня зацепить, и эти высмеивания и подначки, продолжались до тех пор, пока мы не оказалась в одной постели. Произошло это на даче, и, помню, я тогда очень удивился, обнаружив, что она не девственница. Раньше она почему-то представлялась мне образцом целомудрия. Наверное оттого, что писала рафинированные стихи в стиле Зинаиды Гиппиус, которые никак не ассоциировались с сексуальным пылом. Впрочем, в постели она себя вела весьма индифферентно, позволяя с собой делать все, что угодно, но сама при этом нисколечко не заводилась.
А Юлька Мешкова писала сумбурные рассказы, щедро приправленные матом (о существовании Эдуарда Лимонова мы тогда понятия не имели, а о романах Генри Миллера узнали чуть позже). В постели она орала словно резанная, как меня и предупреждал Фил. В жизни Юлька почти никогда не ругалась, но когда читала свои рассказы, мат из ее уст вливался в нас, словно струя родниковой воды в кувшин. Наверное оттого, что он органично вписывался в текст. Из песни, как говорится, слов не выкинешь.
Одним словом, четверка „литературных террористов" жила небольшой колонией: пила, творила, буянила, забрасывала своими посланиями редакции журналов и газет.
Между прочим, Петьку время от времени печатали.
Мы так привыкли друг к другу, что по утрам расхаживали по квартире без стеснения в одних трусиках.
А официальные сборища чаще всего проходили на моей даче, в Научном. Мы приезжали туда на „Жигулях". Там же появлялись Коля Чичин, Эрик Гринберг и еще несколько „террористов". Вечерами пекли картошку, делились „боевыми" успехами, и двор постепенно превращался в ристалище. К примеру, однажды предметом спора стали рассказы Эдуарда Кузнецова, который отбывал тогда срок в Мордовии за попытку угона самолета. Копии его рукописей откуда-то приволок Фил.
Помнится, в одном из рассказов речь шла о том, что в камере у заключенного завелась крыса. Заключенный вынужден был ее кормить, и она начала становиться все больше и больше, а сам заключенный – все меньше и меньше. Наконец, заключенный сделался таким маленьким, что сбежал из тюрьмы через крысиный ход, а в камере вместо него осталась крыса.
Коля Чичин – тощий, с гривой курчавых волос и лицом мартышки – сказал, что не находит в рассказах ничего особенного, а Эдька Гинберг – наш язвительный очкарик – принялся втолковывать ему, что к этим рассказам нельзя подходить с обычными мерками: нужно сделать поправку на личность автора, и на то, в каких условиях они были написаны. Мордовские лагеря – это вам не писательский дом отдыха где-нибудь в Тубулдах.
– Чушь, – сказал Коля Чичин и тряхнул своими лохмами. – Литературное произведение, как, впрочем, и любое другое художественное произведение, – автономная вещь, вещь в себе. И совершенно неважно, кто автор. Никаких поправок или коэффициентов. Никаких поблажек или снисхождения.
– Хорошо, – сказал Эдик. – Однажды в музее я натолкнулся на картину: белогвардеец ведет оборванного и избитого красноармейца на расстрел. Видны их лица. Ничего вроде бы особенного. Но тут я прочел название… Знаешь, как она называлась?
– Ну!
– „Братья". И все сразу же стало восприниматься по-иному, встало на свои места.
– Название – не показатель, – возразил Чичин. – Название – это составная часть произведения. Вот если бы фамилия художника все поставила на свои места.
– Тогда вот тебе другой пример… Как ты относишься к высказыванию „Несмотря ни на что, я все-таки верю, что люди в глубине души действительно добры"?
– Ничего особенного, – пожал плечами Чичин. – Натуральная туфта.
– А если я скажу, что это написала Анна Франк?
– Ну знаешь! – возмутился Колька. – Не нужно передергивать!
Гринберг удивился.
– Его ведь приговорили сначала к смертной казни – Кузнецова. Думаешь, легко решиться угнать самолет из тоталитарного государства?
– Не знаю, не пробовал, – отозвался Чичин.
Через несколько месяцев он попробовал, и его сразила снайперская пуля. Тогда нам не удалось узнать подробности, и только в девяностые годы один из журналов, напечатавший воспоминания бывшего работника чешских спецслужб Ладислава Надрхала, пролил свет на обстоятельства его гибели.
Когда самолет уже взлетел, Коля Чичин подозвал стюардессу и предъявил ей содержимое своего дипломата. Она увидела загадочный механизм с индикатором времени, кнопками и мерцающими разноцветными огоньками. И мигом, бедняжечка, взмокла от страха. Надрхал даже утверждал, что она наделала в штаны. Не знаю, откуда ему стала известна эта интимная подробность. А ведь перед нею всего-навсего был обыкновенный набор юного радиолюбителя. Безапелляционным тоном Чичин распорядился, чтобы самолет взял курс на Соединенные Штаты Америки. Ему терять нечего. Стюардесса побежала по проходу поставить в известность экипаж. Она рассказала, что у террориста в руках бомба. Так из „литературного террориста" Колька превратился в террориста самого настоящего. Ему попытались внушить, что требование лететь в Америку абсурдно – самолет не располагает достаточным количеством горючего. Взамен предложили высадиться в одной из западноевропейских стран. Но он согласился лишь на то, чтобы в одной из стран Западной Европы самолет совершил дозаправку. Выбор пал на Австрию. Самолет должен был сесть в Вене, а сел, естественно, в Праге. Перед этим летчик, как ему и было предписано, основательно покружил над городом. В иллюминатор Чичин увидел красивый европейский город и ошалел от счастья. Когда самолет приземлился, по трапу поднялись два человека в штатском. Первый на чистом немецком сообщил, что он – сотрудник австрийских спецслужб и предъявил свое служебное удостоверение (в действительности это был Ладислав Надрхал). Второй оказался переводчиком. Сотрудник спецслужб предложил Кольке покинуть самолет и пообещал ему политическое убежище в Австрии. Но Чичин продолжал упорствовать – только Америка. Очевидно в его воспаленном мозгу утвердилась мысль, что если уж бежать из Ада, то непременно в Рай. А Раем ему виделась Америка (курьезы судьбы: одним из Архангелов этого Рая впоследствии сделался мой отец). Тогда сотрудник спецслужб торжественно пообещал ему место в другом самолете, отправляющемся в США. Мол, Ту-134 вообще не предназначен для трансконтинентальных перелетов. Другое дело – „Боинг". И Колька поверил. Он ступил на трап самолета, и в ту же секунду трап помчался по полю. Колька ухватился за поручень, его длинные курчавые волосы развивались на ветру. И тут он увидел над аэродромом огромные буквы PRAGA и все понял. Но у него в руках по-прежнему оставался дипломат с бомбой, и снайпер нажал на курок.