18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Белозеров – Река на север (страница 5)

18

Созвучно пробанду[12]. Пусть догадывается. Спросить не хватит гордости. В худшем случае оставит упрек на утро.

Огромный торжественный зал, который он выигрывал два раза подряд. Топос[13]. И слепая курица раз в жизни находит зерно. Два года славы. В одном из которых – премия и антипремия. Кормушка для местной элиты. Приятное отвлечение. Всякая суета вокруг литературы кое для кого имеет пошловатый запашок скандала, а не таинственности. Провинциальный выскочка – как его поначалу считали. Чужак. Впрочем, он таким и остался. Косые бачки, косые взгляды. Разве это когда-то было? С тех пор власть в издательствах захватили бухгалтеры. Терпение – лучшая приправа для амбиций. Где-то на задворках всплыло грустное лицо Савицкого, одетого во что-то похожее на косоворотку. «Неужели ностальгия?» – спросил он. Кажется, их только представили, но они так и не поговорили. «Только запомни: я не живописатель и не картинщик…» Что он имел в виду? То, что за всех выразил Довлатов? По крайней мере, по честности один из них попал в десятку, а ощущение потерянности у обоих одно и то же. Добряк Гунин, которого связывала с Бродским какая-то тайна и который однажды сравнил его с незнакомым Мигелем Ламиэлем. Мелькнул на горизонте дружище Веллер. В издательствах почему-то думают, что все люди, покупающие в булочной хлеб, – писатели. Не стоит во всех случаях кивать на гены. У всех одни и те же, только качеством разные. ПЕН-клуб и метафизические заблуждения Мамлеева. Круговорот представленных замыкался какими-то второстепенными авторами, жаждущими познакомиться в те два дня, которые они были в Париже, и одним крайне обозленным писателем, который через фразу вставлял слово «жопа». Интервью же для прессы заключали в себе некий элемент циничности, ибо часто художественные приемы принимаются за натуру автора. Читающая публика не разбирается в тонкостях – за редким исключением. Новый сентиментализм. Ха! Нашли над чем вздыхать! Столько воды утекло. Даже Саския по его рассказам помнила больше – то, над чем они вечно спорили: формальная общность «Школы дураков» и рассказов Казакова, чем страшно был удивлен Саша. Притянул осла за уши. Безапелляционность суждений Курицына, кивающего на сомнительно-пресных авторов типа Олега П., которого кто-то очень старательно правил. Что это, конъюнктура, заказ или слепота? Время конца домовой литературы в толстых журналах. Никому не верил в суждениях, кроме себя. Давно утвердился в этом правиле. Может быть, и правда, позвонить Пьеру, который вряд ли еще на что-то способен. Да и жив ли? Принять наконец приглашение, о котором все уже забыли. Нужен ли он вообще в Париже со своими мыслями и сомнениями?

Там, в крохотном переполненном зале, с сердцебиением, как у колибри, он восемь лет назад увидел золотоочкового Бродского, читающего «Лагуну». До сих пор помнил: «И восходит в свой номер на борт по трапу… постоялец, несущий в кармане граппу, совершенно никто… человек в плаще, потерявший память, отчизну, сына, по горбу его плачет в лесах осина, если кто-то плачет о нем вообще…» И ему приходилось, стоя на цыпочках, тянуться над чьим-то плечом, благо, долговязый Пьер, тесня соседа, освободил ему на мгновение пространство. А Бродский, закинув ногу на ногу, из той книжки, что стояла и у него в библиотеке, и, не глядя в зал: «Там, за нигде, за его пределом… – черным, бесцветным, возможно, белым – есть какая-то вещь, предмет… Может быть, тело. В эпоху тренья… скорость света есть скорость тренья; даже тогда, когда света нет». И прежде чем он закончил и сунул сигарету в рот, какие-то худосочные верткие студенты числом не менее полусотни окончательно вытеснили их в коридор, и Пьер, пожалев его, пообещал: «Мы его завтра еще раз увидим…», и они ушли и больше его не видели.

– Моя работа… – начал он как всегда спонтанно от развилки мыслей и воспоминаний.

– Никому никогда просто так не помогали! – выкрикнула в сердцах. Заходясь от волнения, чаще теряла тапочки, чем находила нужный эпитет. Искала в темных углах, близоруко морщась. – Дурак! – расплескала осторожность. – Круглый, неповторимый… Боже! – Летом у нее всегда было плохое настроение из-за неизбежного сидения в бензиновом городе.

Побежала, косолапо ставя толстоватые ноги в растрепанных тапочках (помнится, купил на день рождения бог весть в каком году), – накрывать, кормить, жарить, парить. Нет, вначале, наверное, убирать, смахивать пыль, выпроваживать забредших пауков, настигать пробегающих тараканов – страсть бабушкиных корней до самого гроба. Русский кальвинизм. Ненависть к себе она превратила в целое искусство изводить мужа. Смиренная покорность, перекованная на звездно-полосатость. Копить деньги на автомобиль; прячась в туалете, любовно пересчитывать их и однажды выдать себя в постели откровением – не его стезя – не потому, что давно не было повода, а потому, что не желал этого сознательно. Не создавать прецедентов слабости, а лишь имитировать – для равновесия семейного очага – преднамеренно в силу того, что жена, кроме как о собаках, аджилити («Чем больше я наблюдаю мужчин, тем больше мне нравятся собаки» – эти ее слова он хорошо помнил. Собачий психоаналитик!) и о тряпках, ни о чем не говорит. Мужская любовь-терпение. Самодовольно ухмыляться в темноте после плотского удовлетворения – фига в кармане, и тихо ненавидеть? Есть от чего устать. С возрастом у нее пропало желание искать утешения в его ласках.

Вспомнил пьяные, со слезой, покаяния Губаря в те редкие моменты, когда он оказывался свободным от тайного посещения по роду занятий какого-нибудь очередного притона:

– Зачем я женился? Зачем, скажи?! Как я ее… как я ее!..

Единственный, кто действительно не боялся Королевы. Страстная любовь еще со школьных лет. Чем все кончилось?! Две рюмки коньяка делали из него ребенка – удачный момент признания, за который ты сам не отвечаешь. Его решимости поплакаться хватало ровно на пять минут, пока она заваривала чай, ибо в ее присутствии он всегда становился железным Губарем. Юношеская влюбленность не проходит даром. Часть души его со временем огрубела. Его ремесло – там не покраснев, сделать многозначительный акцент, здесь передернуть самую малость или не досказать – так что оппонент выглядел не совсем умным, – таким он всегда представал перед всеми, кто видел его на телевизионном экране. Вещать в одну сторону – это ведь тоже непросто, это делает человека исключением из правил, почти роботом или богом – пусть даже не без помощи кого-то – бесспорное искусство.

– Ты же был счастлив… – напомнил Иванов, будто сам знал секрет семейного единодушия.

– Вот именно что был! – Отчаявшись понять, он чуть не клюнул носом в тарелку. – Я… я-я-я… от нее всегда, всегда зависел!

– Завтра, когда ты проспишься, все переменится, поверь… – произнес он тогда.

Может быть, он сам его по-дружески обманывал. Такое ощущение, что ты понимаешь немного больше, чем твой друг, но все равно даешь глупые советы. Скверное ощущение. Всегда приятно быть умным – лишь бы у тебя хватило веры и сил для этого. На самом деле, пожалуй, только один он знал тайну Губаря: Королева – вот кто стоял за его широкой спиной, даже когда он так красиво и умно изъяснялся на экране, даже когда хаживал с большими людьми по тропинкам какой-нибудь госдачи и схватывался с каким-нибудь крикуном национал-ортодоксом в студии. Он это умел, может быть, даже иногда любил. Научился. Он не стал гением, но там, где ступал, порой в воздухе возникали вихри. Это уже кое-то значило, но не стало его второй натурой, и Королева постепенно вылепила из него то, чем он не желал быть, что стало для него противоестественным, даже последним штрихом – отстраненно рассуждая о смерти, – в конце концов она всего лишь удостоверилась в собственной почти циничной прозорливости ставить на нужных людей или делать такими людей. Иванов знал, что это никогда не спасает от одиночества в пустой квартире.

Насколько помнит, этот самый халат… царя Гороха…

Немой упрек неспособности… Не лучше ли зарабатывать хлеб мозолями, а не головой? Стало модным класть свои жалкие гроши под еще более жалкие проценты в банк.

– Подумай наконец! – крикнула из кухни.

С годами ей стало изменять чувство юмора. Литературные болтушки больше не интересовали. Мэтрство прозаиков и высокомерие поэтесс раздражало. Выставки художников казались чрезмерно нервными и суетливыми. Последние два года – приобщение к чужому языку, который понимаешь, но не чувствуешь, – сделали его в этой стране чужим и лишним.

– Все твой вселенский патриотизм! – Сверкнула глазами. – Нищие никому не нужны. Даже такие, как ты!

«Вай-вай-вай!» – воскликнул про себя. Судьба всегда выбирает только то, что есть под рукой, шансы обеих сторон не так уж велики.

Робко и с намеком на примирение жаловался кухонному косяку – не удалось, не поняла, метала молнии, сверкая желтыми коронками. Себе успел поставить новомодный кристалайн – «корявый зуб поддерживает пломба». Не терпел железа во рту. «Лучше уже не будет…» – обреченно решил, глядя на нее. Можно подумать, имела отношение к его книгам – заблуждение, питающее пророческое начало жен писателей. Уподобиться надсмотрщику, чтобы создать из него что-то по собственному усмотрению, упоение мнимыми надеждами, на которые в хорошем расположении духа сама же отвечала: «Свято место пусто не бывает!..»