Михаил Барятинский – Императрица Мария. Восставшая из могилы (страница 8)
Петр Иванович был последним ребенком в семье, родители давно померли, последняя из старших сестер вышла замуж, и дом остался ему. Впрочем, жили молодые вместе недолго – Пелагея уже была на сносях, когда Петра забрили в солдаты. По идее, молодая женщина должна была уехать домой к матери, но Пелагея осталась в деревне, где к ней относились с предубеждением: не своя, чужачка. А она прожила все пять лет одна, родила сына, вела хозяйство, всегда приветливая и общительная.
Быстро выяснилось, что молодая женщина умеет лечить травами, настойками и мазями. Пелагея никому не отказывала в помощи. Было дело, и роды принимала. К возвращению мужа со службы уже никто в деревне не вспоминал, что она не местная. Пелагея стала своей. Чего ей это стоило, можно было только догадываться.
И опять семейное счастье длилось недолго. Успели родиться Катька и Анютка, а потом началась японская война. Отца, ратника 1-го разряда, призвали в армию. Из Маньчжурии Петр вернулся быстро, но без ноги. Больше его никто не трогал. Конечно, отец хотел еще сыновей, но как-то не срослось: одна за другой родились еще три девки, и попытки решили прекратить.
В деревне посмеивались:
– Гляди-кась, Петро хоть и без ноги, а плодовитый!
На что Пелагея обычно отшучивалась: мол, для этого дела ноги не главное!
Детей отец любил всех без разбору, но к сыну отношение было особое. Девки пошли в мать, такие же невысокие (Пелагея была мужу по плечо) кареглазые красавицы.
– Баскущие у тебя девки, Петро, – говорили односельчане, присматриваясь к будущим невестам.
Но сын, сын был один, первенец, и статью пошел в него. Сына Петр любил трепетно, и сейчас, сливая ему во дворе ковшиком из бочки (мать велела умыться и переодеться, а грязную одежду сжечь в печке), тяжело вздыхал:
– Что ж ты удумал, сынок, ведь искать тебя будут.
– Не будут, не до того им сейчас. Они пока тела прячут.
– А потом?
– А потом белые придут. Чехи недалеко уже.
– Ох, грехи наши тяжкие, – опять вздохнул отец. – Хрен редьки не слаще! Так ведь они, как узнают про царя, все вверх дном перевернут!
Хлопнула дверь. Из бани выскочила Анютка.
– Пойдем, Кольша, – обратилась она к брату. – Маманя велела тебя накормить. Небось, с вечера не ел?
– Не ел, да, – согласился Николай. – Что там?
– Сухарницу поснедаешь, – поднимаясь на крыльцо, ответила сестра.
– Тю, дура! Я не про еду. С княжной что?
– Так она княжна чи царевна?
– Анька, прибью!
– Да хорошо все, – хихикнула сестра. – Обмыли, маманя все промыла самогонкой, мазью заложила. Жива будет твоя царевна! – Лукаво, заговорщицки взглянув на брата, сестра шепнула: – А баскуща кака, Кольша, да?
«Красивая, конечно», – мысленно согласился Николай.
Его не удивляло, что он легко разбирает местный уральский диалект. И сам он здесь родился и вырос, да и память деда была в его распоряжении, давая возможность понять слова, многие из которых ушли из обихода ко второй половине XX века.
Сестра убежала в избу, а Николай, вытершись, переоделся в чистое. Сапоги только отсырели на болоте.
– Давай, – протянул руку отец, – все сделаю. Будут как новые.
Шлепая босыми ногами по ступенькам, Николай поднялся на крыльцо, шагнул в сени и сразу вдохнул привычный с детства запах родного дома. Входя в горницу, он, как обычно, едва не задел головой за низкую притолоку. Больше по привычке, чем из-за веры, перекрестился на красный угол. И охнул от неожиданности – у него на шее хором повисли все три младшие сестры: Настя, Даша и самая младшая, шестилетняя Танюшка.
Сестры любили старшего брата. Он был для них чем-то вроде второго отца, дополнявшего настоящего во многих случаях. Добрый и безотказный, он защищал их от всех возможных детских страхов, начиная от соседских мальчишек и кончая собаками. Старшие сестры помнили, как лет пять назад к Катюхе стал приставать какой-то парень из верх-исетских. Кольша так его отбуцкал, что тот дорогу забыл в Коптяки.
С братом было не страшно пойти в лес или на озеро. Он всегда привозил из города какие-нибудь подарочки сестренкам. Они гордились братом-кузнецом. Собственно говоря, кузнецом Николай никогда не был, но неискушенные в познаниях о машиностроительном производстве девчонки считали грохочущий железом и пахнущий дымом металлургический завод чем-то вроде гигантской кузницы. А Кольша там работал!
Потом он ушел на войну, и они беспокоились за него, еще толком не понимая, что это такое – война. Беспокоились интуитивно, глядя на мать и отца. Радовались, когда с войны приходили весточки от брата. Тогда в доме был праздник, мать, принарядившись, собирала всех вокруг стола и читала вслух письма от сына, неизменно начинавшиеся словами: «Дорогие мои родители Пелагея Кузьминична и Петр Иванович, сестры Екатерина, Анна, Анастасия, Дарья и Татьяна». То, что брат в письме именует их полными именами, которые в повседневной жизни никто и не употреблял, наполняло девочек каким-то внутренним трепетом. И от этого они любили его еще сильнее.
Потом брат вернулся с войны, живой и здоровый, с крестами на груди, на которые уважительно поглядывал не только отец, но и другие коптяковские мужики. Брата в деревне уважали. За ум, за рассудительность, за силу и ловкость, за отзывчивость. Кольша вернулся на завод, а потом стал охранять царя. Почему царь с царицей оказались в городе, девчонки понимали смутно. То, что царя в Петрограде свергли, более или менее понимали старшие, хотя что такое революция, что им с того будет, толком не понимали и они. Впрочем, этого не понимало и большинство жителей Коптяков. Но сестры гордились тем, что их Кольше поручили охранять царя!
А тут вдруг он явился как из преисподней, грязный, страшный, с едва живой девушкой на руках. То, что все это грозит бедой, девчонки поняли сразу. Младшие, сидя на лавке у стены, притихнув, смотрели на сидевшего за столом уставшего расстроенного брата, на мрачного и какого-то растерянного отца, на непривычно серьезную сестру Аньку, наливавшую в миску сухарницу.
Николай молча обвел взглядом беленые, расписанные диковинными цветами и птицами стены горницы.
«Анька старается, – подумал он, – у нее талант».
Виски ломило, как-то сразу навалились усталость и отупение. Похоже, пошел адреналиновый отходняк.
Анюта поставила перед ним сухарницу – похлебку из замоченных в квасе сухарей с солью, сметаной и луком, штуку вкусную и сытную.
– Батя, налей, че ли? – Николай посмотрел на отца. – Не отпускает никак.
Отец кивнул. Анька юркнула в подпол и, обтерев фартуком, поставила на стол сразу запотевшую бутылку самогона. А за ней две стопки. Разлили.
Хлопнув дверью, в горницу вошла мать. Девчонки совсем притихли, даже Анька побледнела, увидев, как разом почернела она и состарилась.
– Что, мама? – вскинулся Николай.
– Ниче, – буркнула мать. – Гляньте на них! Я там верчуся, а они уже разливат!
– Я ниче, – стал оправдываться отец, – Кольша попросил, с устатку. Ну я и…
– А ты всегда готов! Анька, дай и мне стопку!
Мать села за стол. Выпили молча, как по покойнику. А может, действительно по покойнику. Вернее – покойникам. Николай стал молча хлебать сухарницу.
Кто-то негромко постучал в окно. Николай вскинулся, схватился за наган.
– Брось. – Мать повернулась к дочерям. – Настька, глянь, кто там?
– Тетя Павла, – ответила девочка, посмотрев в окно.
– Принесла нелегкая, – вздохнула Пелагея. – Пойду, не отстанет ведь.
Павла Бабинова отличалась не только редким именем (в Коптяках все больше преобладали Катерины да Настасьи), но и дурным характером, считаясь самой вредной бабой в деревне.
– Тебе че, Павла? – Пелагея Кузьминична распахнула окно.
– День добрый, Пелагея! Выдь на час!
– Не охти мне, устала чегой-то! Важное че?
– Сама кумекай! Тамо-ка девки Кольшу твово видали за поскотиной. Чумазый весь, девку неживую тащил.
– Так уж и девку?
– Брось, Пелагея! – Павла говорила громко, специально, чтоб слышали в горнице. – То Швейкина Катька и Машка Зубрицкая были, девкам по двенадцать лет, как твоей Настьке. Че они, бабу от мужика не отличат?
– Ну и че с того?
– А вот че. Мужики судят: Кольша от Четырех Братьев прибег, а там теперича солдаты.
– Как солдаты? – забеспокоилась Пелагея. – Не было ж никого!
– Ну да, – согласилась Павла, – давеча не было. Как Зыкова деревню взбулгачила своей антиллерией, мужики наши, стало быть, Папин, Швейкин и Петька Зубрицкий, пошли смотреть. А поручик Шереметьевский с ними вершником. И ничего. До чугунки добрались и обратно – никого! А после полудни солдаты на дороге встали – в город ни пройти, ни проехать! Лаются: мол, учения у них! И ружьями грозят! Эти, как их, красные армейцы!
– И че?
– Пелагея, ты дурку-то не валяй, че ли! Мужики грят, Кольше хорониться надо. Искать его будут! И девку ту, небось, не просто так приволок? Ох и бесшабашный он у тебя! – Павла понизила голос. – Девка-то, небось, царская? А, Пелагея?
– А тебе пошто?
– Ты не тово, Пелагея! – Голос Павлы зазвенел от обиды. – Я, мож, и вредная баба, характер у меня такой, да! Но сукой никогда не была, подлостев никому не делала. Кольша наш, коптяковский, схорониться ему, стало быть, надо, да и девку схоронить. Не сегодня завтра солдаты придут, не эти, так те! Ахвицера-то уже близко! Не было б беды, Пелагея! Ну, ты покумекай, а я пойду!
– Ну че, слышал? – повернулась мать.