Михаил Бару – Мещанское гнездо (страница 9)
— А вот у меня рябиновка в прошлом году не только на цвет, но и на вкус была так хороша…
В городе жизнь шустрая и все время норовит проскочить, промелькнуть, промчаться мимо на красный свет, да еще и грязью с ног до головы обрызгать. Хорошо, если не задавит. Только ты в городской жизни освоился, занял свою крошечную нишу на седьмом или двенадцатом этаже, затащил в нее холодильник, повесил шторы, только появился у тебя маршрут, по которому ты изо дня в день ходишь утром на работу, а вечером домой и по пути заходишь в кафе на Сретенке или Остоженке, чтобы выпить чашку эспрессо, только появилось у тебя в этом кафе любимое место у окна, с которого так удобно наблюдать за спешащими в разные стороны людьми, которых ты видишь в первый и последний раз в жизни… как жизнь неожиданно меняет направление и в помещении кафе устраивают офис банка, а твоя контора закрывается вовсе и ты остаешься в своей нише, со шторами и холодильником, но не у главной дороги, а в переулке или даже в глухом тупике.
Другое дело в деревне. Там жизнь, как и дорога, одна, и она не убегает, как угорелая, неизвестно куда, а идет не спеша из весны в лето, а из лета в осень, а из осени в соседнюю деревню, и направление что ни день не меняет. Тем более неожиданно. И на этой дороге ты знаешь каждую ямку и каждую трещину лично. И похожее на трехгорбого верблюда кучевое облако, которое из года в год висит на одном и том же месте в небе над этой дорогой. И в стае галок на покосившихся черных крестах заброшенной церкви ты знаком с каждой галкой и даже со скандальной вороной, которая вечно выясняет с этими галками отношения. И кончается дорога тропинкой к твоему дому. И тропинку эту ты протоптал сам, своими собственными ногами, а не закатали в асфальт по приказу из районной управы смуглые жители солнечной Средней Азии. И справа от этой тропинки стоит огромная старая береза, под которой хорошо по вечерам сидеть и пить чай. И в большом и глубоком дупле этой березы, которое расположено высоко и скрыто от посторонних глаз ветвями, никто и никогда не устроит офиса банка, потому что там живет многодетная сова и ни у кого нет никакого права, чтоб ее оттуда выселить. Да и сама она кому хочешь выклюет глаз, если ей о выселении только заикнуться.
С возрастом начинаешь чаще оглядываться. Отпиливаешь по весне сухую, покрытую серо-зелеными лишайниками нижнюю ветку у яблони и думаешь не о том, какие вырастут через три месяца на здоровых ветках яблоки, а вспоминаешь, как много их было позапрошлой осенью, как треснула от их тяжести ветка, которую ты сейчас отпиливаешь, как до ноября висело на самом верху красное яблоко и как клевали его птицы… Или станешь смотреть на большую старую собаку, которая целыми днями лежит и спит в тени забора, и вспоминать про те времена, когда она была резвым щенком, легко перемахивала через этот забор и шла гулять по деревне, пугая своим неуемным дружелюбием кошек, гусей с курами, соседа и даже соседский мотоцикл с коляской. Или, глядя на детей, вспоминаешь о том, как они катались на трехколесном велосипеде по двору, а не на джипе черт знает где. В таких случаях литературные и театральные критики, любящие употреблять непонятные технические термины, говорят о «другой оптике». Ну, да. Другая оптика. Она во всем, даже в мелочах. Взять, к примеру, джинсы. Смотришь на них и думаешь: «Ну почему, почему еще год назад они легко застегивались, а теперь не хотят?!»
В три часа пополудни, после обеда, я сел писать роман. Придумав название и написав первую страницу, я страшно устал, повесил на стол табличку «Технический перерыв сто минут» и ушел на ужин. Теперь, придя в себя после разварного судака с гречкой и чаю со слоеным язычком, с ужасом думаю о том, сколько же лет мне придется его писать. Я тут прикинул — получается, какие-то мафусаиловы века надо прожить.
Писать маленький роман как-то уже и неловко. Последняя моя книжка вышла на пятьсот страниц. Меньше никак нельзя. Это получается откат. Хоть и не в плохом смысле этого слова, но хорошего мало. Положим, если каждый день по странице писать без выходных, то через полтора года… можно чокнуться, умереть от мозговой водянки и перестать узнавать собственную жену.
— Только попробуй! — сказала жена.
А без жены как писать роман? Кто, спрашивается, будет тихонько скрестись в дверь кабинета писателя и говорить:
— Дорогой, я уже третий раз разогреваю твою свиную отбивную с жареной картошкой. Зубровка уже теплая… Выпей хоть рюмку, и я уйду.
А я ей из кабинета буду кричать:
— Нет! Пока не допишу двадцать пятую главу — даже и не предлагай!
И она уйдет на цыпочках, чтобы мне не мешать, а я достану из ящика письменного стола рюмку и бутылку…
Нет, на подвиг я не подписывался. Есть ведь еще маньяки, которые подымаются ни свет ни заря и, пока не напишут десять или даже пятнадцать страниц — к завтраку не выходят. А потом поедят жидкой овсяной кашки и снова за стол до обеда. Этак я умру голодной смертью. При моей крейсерской скорости страница в день мне придется завтракать раза три в месяц от силы, не говоря об обедах. Но это если писать каждый день. Если же делать это по выходным и только после обеда… проспишь весь роман. Короче говоря, я уже думаю писать повесть или даже рассказ. С другой стороны, я написал начало романа, а не рассказа. А начало романа смотрится на теле рассказа как огромный нос или ухо на маленькой голове. Не переделывать же его. Да и бросать жалко. Сам по себе этот нос тоже не выживет. Тем более, что фамилия моего главного героя не Ковалев. Придется писать…
С третьей стороны, преимущества, конечно, есть. На вопрос о творческих планах всегда есть что ответить. Всегда можно сказать, к примеру, жене:
— Да ты с ума сошла! Ты сама-то поняла, о чем просишь? Ты вообще понимаешь, что я две страницы назад вот этими самыми руками разбил счастье своей главной героини? Ну что ты стоишь, как столб?! Зубровку неси скорее! Отбивную не забудь подогреть…
Всю ночь дул сильный ветер. Утром обнаружилось, что с ветки старой яблони сорвало кормушку для птиц и теперь три воробья, каждый из которых знает, как лучше повесить ее обратно, наперебой дают советы старику, привязывающему веревку от кормушки к ветке. Еще и повалило дерево в углу старой фотографии, висевшей в рамке на стене веранды возле приоткрытой форточки и изображавшей вид из окна деревенского дома, во дворе которого мальчик лет десяти вешает кормушку для птиц на яблоню и три воробья, каждый из которых знает, как лучше ее повесить, дают ему советы.
Раннее субботнее утро. Все еще спят. Не спят только мухи между оконными рамами на кухне и мальчик лет четырех. Он уже встал и прошлепал босыми ногами к печке, у которой угрелся и дрыхнет без задних ног толстый старый кот, видящий во сне чугунок… нет, два чугунка мелких, как семечки, мышат, запеченных в сметане. Мальчик дергает кота за хвост, лезет пальцем ему в ухо, трогает усы и шепчет громким трагическим шепотом: «Не спи! Не спи! Мне скучно!» Кот фыркает, чихает, сворачивается в тугой клубок, на поверхности которого не видно ни лап, ни хвоста, но глаз не открывает и не откроет до тех пор, пока не съест все два… нет, три чугунка мышат.
Раннюю весну трудно отличить от поздней осени — лес такой же черный, в поле трава жухлая, сухая, в лужах ледяная вода, в небе еще пусто и, кроме облаков, ворон и сорок, никого нет. Огурцы, как и осенью, соленые, а магазинные состоят из воды, химических удобрений, мягких сортов пластмасс и выращены не на грядках, а в огромных стеклянных реакторах. Рябиновка, которой с прошлой осени осталось…[5] Даже кашель еще зимний, но стоит только подуть теплому и влажному ветру, как настроение начинает подниматься все выше, выше и выше и, поднявшись, переливается там, в вышине, всеми цветами радуги. Хочется сразу петь, бегать по лужам и кричать своему настроению лети еще выше, выше… и оно летит, летит и исчезает где-то там, за облаками, а ты остаешься здесь, на земле, с промокшими ногами, насморком, проснувшимися мухами, аллергией на какую-то пыльцу, ипотекой, надкусанным соленым огурцом и пустой бутылью рябиновки.
Весной в деревне городскому писателю надо быть очень осторожным — шагу нельзя ступить, чтобы не вляпаться в какую-нибудь древнюю, как лепешка доисторической коровы, метафору или избитую до полусмерти аллегорию. Выйдет он на крыльцо, посмотрит мутными ото сна и похмелья глазами на голые еще деревья в зеленой дымке, на бездонное голубое небо с белоснежными барашками облаков, на караван крикливых гусей, тянущихся…[6] на звонко журчащие ручьи, на бурное половодье, на лодки, полные зайцев и маза-ев, на прилетевших грачей, важно разгуливающих по пашне, на изумрудную щетину взопревших озимых, на тощих и голодных, как волки, коров, выбегающих щипать эти озимые, на злых и орущих злые слова крестьян, бегущих к пьяному, уснувшему под кустом пастуху и размахивающих кулаками и палками, на чумазых и веселых крестьянских детей, поджигающих сухую прошлогоднюю траву в двух шагах от его забора, на самого себя злого, бегущего к детям, орущего злые слова, размахивающего кулаками и черенком от лопаты…
В городской квартире уют создать непросто — один для этого расставляет по всем комнатам фарфоровые статуэтки пионеров, балерин и писателей, купленные на блошином рынке; другой в художественном беспорядке разбрасывает умные книги у себя на письменном столе, да еще и в каждую вставит по пять закладок; третий перед духовкой, в которой румянится дюжина куриных голеней из супермаркета, ставит кресло, закуривает трубку и заставляет лежать у своих ног на синтетическом коврике комнатную собаку размером с кошку; четвертый… Впрочем, все это в городе. В деревне для того, чтобы создать уют, достаточно затопить печку или ранней весной вырастить на подоконнике огурцы, покрытые нежной молочной щетиной. Первый из этих огурцов, выросший до размеров указательного пальца, подают к чаю, как конфету или пирожное. Разрезают на крошечные дольки и кладут под языки, как валидол, до полного рассасывания. Говорить при этом ничего не надо — достаточно смотреть в окно, наполовину закрытое огуречными листьями и уже увядшими желтыми цветами, за которыми валит крупный мокрый снег и пара скворцов, прилетевших вчера и сидящих в своем скворечнике на крыше сарая, стучит клювами от холода и думает о том, что в следующий раз вылетит на две недели позже и по пути еще на неделю остановится в Риме.