Михаил Бару – Дамская визжаль (страница 6)
Выстрел
Идешь по скошенному полю куда глаза глядят, и под ноги с утробным чавканьем бросаются заплесневелые, размякшие от дождя и долгого ожидания прохожих, коровьи лепешки. Холодный, сырой осенний туман забирается даже в голову. От этого у ней внутри что-то тихонько всхлипывает, жалобно шмыгает, время от времени сморкается и хочет водки. Далеко, в невидимом из-за тумана лесу, раздается гулкий выстрел. Должно быть, охотник промахивается по зайцам. Сейчас он закончит материться, подует на прищемленный палец, попрыгает на одной ноге, плюнет в сердцах, зачехлит ружье и пойдет, шумно ломая кусты, к костру, где уже заждались его
Глафира и Константин Сергеевич
Снега нет, не будет и просили передать, чтоб не занимали. По полю по колено в сером тумане бредет, спотыкаясь о кротовьи кучки и спящие муравейники, голое дерево. Такое голое, как во сне, когда идешь по улице без носков, путаясь в полинявших от множества стирок семейных трусах на какой-нибудь прием во французском посольстве, а прохожие свистят и смеются тебе в спину, покрытую гусиной от холода кожей. Подышишь на горизонт, потрешь его рукавом, и из тумана начинают выступать далекие сосны, березы, можжевеловые кусты и разбредаться в разные стороны. Из лесу навстречу дереву выползает охотник Константин Сергеевич. Вслед за ним выбегает его фокстерьер Глафира. Камуфляжная куртка охотника крест-накрест перетянута цепочками заячьих следов. В левом кармане у него лежит след матерого волка, которого Константин Сергеевич… измучен, зол и трезв. Вернее, трезв, а потому все остальное. Сегодня ночью, когда он спал, охотясь на волка, Глафира, дождавшись попутного ветра, привязала к левой задней ноге Константина Сергеевича початую бутылку горькой полынной настойки. Восемь часов охотник полз во сне на запах. Наконец, увидев, что он окончательно выбился из сил, Глафира сжалилась над ним и разбудила, лизнув в нос. Сейчас Константин Сергеевич окончательно придет в себя, перевернется на другой бок и поползет дальше на запах. Голое дерево тоже пойдет по своим делам. Что же до снега, то его как не было — так и не будет.
В первую декаду сентября,
в самое полнолуние, светлячки выползают по ночам на пригорки, пни и давай наливаться лунным светом. Как нальются по самые гланды — так начинаются у них танцы. Светлячки — существа тонкие, со вкусом и понятием. Какой-нибудь насекомый гопак, который отплясывают, не жалея ног, толстомясые медведки или простоватые божьи коровки, они танцевать не станут. У светлячков в моде благородные гавоты и мазурки. Построятся они парами и давай выписывать запятые с многоточиями. То лапки сомкнут, то разомкнут, то разом вспыхнут, то погаснут, то разлетятся, а то снова обнимутся. И каждый кавалер стремится своей даме посильнее свет в глаза пустить. Так они кружатся и кружатся, пока не упадут в траву. А как упадут… Нет, вообще-то для светлячков семья — это святое. Их мужику хоть лампочку стоваттную покажи — он на нее и внимания не обратит. Полетит себе преспокойно домой на свет семейного очага к своей законной супруге и деткам. Даже сяжками не шевельнет. Это все полнолуние на них совратительно действует. До самого утра они в траве такое вытворяют… С первыми лучами солнца, однако, все немедленно прекращается. Все ползают по земле с измятыми крыльями, потухшие, не смея поднять друг на друга глаза. Но как только стемнеет и из-за стены дальнего леса высунется желтая, масляная, нахально ухмыляющаяся физиономия луны…
Зайти далеко-далеко в поле
и упасть навзничь. Чтобы вокруг высокая, в нечеловеческий рост трава. Чтобы щекотать ее верхушками висящие облака. Чтобы они морщились от щекотки и медленно, точно улитки, отползали в сторону. В таких местах время не плывет, но стоит как вода в омутах или болотах. Переливается блестящими крыльями стрекоз и разноцветными бабочек. Гудят над ним виолончели мух и контрабасы шмелей. Кстати, можно не лежать просто так, а представлять себя каким-нибудь ветераном Куликовской битвы, давно истлевшим, с грудью, пробитой кривой татарской стрелой, предательски пущенной из-за угла, с продолговатым пятном ржавчины, оставшимся от меча в правой руке, с помятым от удара булавой шлемом… Можно вспоминать с грустью об оставленном в Москве или Владимире новом доме, рубленном из толстых сосновых бревен, о баньке, о хмельной медовухе, о краснощекой Пелагее, или Евдокии, или Варваре, или Софье… Нет, Софью лучше не вспоминать — ох, и тяжела у ней рука… Тьфу на нее. И зачем только вспомнил, дурак. Аж кольчуга от страха вспотела. — Да иду я, иду! Соня, ты всегда так кричишь, как на пожар перед цунами. Дети ушли на пруд, ты еще ходишь в купальнике, и он, между прочим, такого цвета, от которого у меня развивается катаракта. Электричка пойдет только через два часа… Куда мы так торопимся, а? Что мы там забыли, в этой чертовой Москве? Твою мать?!
Поезд Москва — Одесса
Душное купе и чай в ностальгических мельхиоровых подстаканниках. Во время чаепития, по старинному российскому обычаю путешествующих по железной дороге, ложечку из стакана не вынимают и правый глаз рукой не прикрывают.
Подъезжая к Киеву,
После Киева поезд идет медленно. Так медленно, что снег за окнами под ярким весенним солнцем тает быстрее. По вагонам шустро бегают туда и обратно разные коробейники. Толстая баба с сумками на спине и груди заунывно кричит голосом муэдзина: «Пирожки с повидлом до чаю… кефирчик… карты…». Кефир покупают плохо — у многих еще не кончилась взятая с собой водка.
Солнце припекает все сильнее. Поезд замедляет ход перед когда-то белым и красивым зданием вокзала, на каменном фасаде которого вырезано «Казатинъ». Еще видны надписи «Буфетъ» и «Залы ожидания первого и второго классов». Черт знает из каких глубин всплывает и начинает глодать совершенно необъяснимая тоска по империи. На перроне тотчас же воображаются щеголеватые офицеры с нафабренными усами и дамы в шляпках с вуалетками. Сверкающий медный колокол, в который звонит дежурный по станции, пронзительный свисток паровоза, и… поезд трогается. За нами еще какое-то время бежит бедно одетый мальчонка, просящий купить хлеб и минеральную воду, мужик в камуфляжной куртке, выкрикивающий «рубли на гривны…», скалятся вдогонку буквы надписи на бетонном заборе «Юра — поц», и тоска мало-помалу отступает.
Потом Жмеринка, а может и Винница, с непременно предлагаемыми варениками с вишнею, горячей картошкой в полулитровых баночках, жареные караси и огромная, не желающая исчезать, надпись «Слава труду» на каком-то обветшавшем привокзальном строении.
Наконец — Одесса. Язык вывесок, постоянно сбивающийся с украинского на русский. Торговки на Привозе, называющие гривны рублями. Кошерный ресторанчик «Розмарин» на углу Малой Арнаутской и Лейтенанта Шмидта, в меню которого среди фаршированной рыбы, форшмаков и цимесов бог знает откуда взявшиеся «чебурекас мясной» и «чебурекас рыбный». Про рыбный написано, что он не хуже мясного. И правда. Хотя им обоим далеко до юной официантки с такими… с такими… и такими… что, кажется, ел бы не с тарелок, ею поданных, а прямо из рук.
Пляж Ланжерон. Пожилая пара медленно прохаживается вдоль полосы прибоя. Медленно, по глотку, они пьют коктейль из соленого морского ветра, криков чаек, запаха водорослей и гудков далеких пароходов. Щурясь от весеннего солнца, она говорит ему:
— Как бы я хотела приехать сюда еще раз…. Хоть на пару дней…
— Ты же знаешь…
— Но я так хочу этого! Хочу хотя бы надеяться! Возьми пару монеток и брось их в море.
— Но деньги у тебя…
— Господи, какой же ты бестолковый! На, возьми мою сумку. Там, в правом кармашке, лежит мелочь.
Он, безотрывно глядя ей в глаза, долго и неуклюже роется в сумке. Наконец достает горсть ярких, розовых кружочков и, размахнувшись, что есть силы швыряет их в море. Она вдруг вскрикивает:
— Что ты бросил?!
— Твои таблетки, — разом выдохнув, отвечает он.