18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Анчаров – Записки странствующего энтузиаста (страница 32)

18

Бог — он хороший, он терпит всех — и детей, и тех, кто их убивает, и жертв, и тех, кто их жрет, и тех, кто его истолковывает, и тех, кто его отрицает. Всех терпит, терпит, а потом ка-ак даст! Кое-кто на это надеется, а остальные не плошают и жрут.

Это относится ко всем без исключения жрецам, в том числе и жрецам науки и искусства. Однако сегодня к жрецам науки — особенно. Потому что, хотя наука и искусство по закону — как бы равны, но наука гораздо равнее.

Дорогой дядя!

Я не настолько наивен, чтобы не понимать, как ты насторожился, когда я описал коварный, двусмысленный и роковой случай с железной кроватью и девушкой.

Спешу тебя заверить, что та любовь, которая могла бы мгновенно кинуть нас друг к другу, тут же увязла в бесчисленных громоотводах и была поглощена всей массой Земли. Потому что для этой планеты любая молния любви — не больше искры в волосах у молоденькой девушки, которая расчесывает гребнем свои промытые полосы.

Но не в этом главное.

Все, что у других женщин выясняется постепенно, в этой я увидел сразу. То есть впечатление от нее было такое — она не обещает ничего другого, кроме того, что она есть. Но она производила впечатление шаровой молнии. Будто она в комнате медленно движется по воздуху и, хотя огибает мебель, но проходит сквозь стены.

Конечно, я говорю о ее душе.

Потому что тело ее гармонично.

Я разглядел ее на пляже водохранилища, где она в сплошном купальнике лежала на спине, закрыв глаза и свободно вытянув руки вдоль тела. Она была сильная и плавная. Кисти рук и ступни у нее были сильные и маленькие.

Я догадался, что она здесь, когда увидел машину ее спутника, которая стояла на траве. А внизу, на пляже, почти не видно было песка — столько было людей.

Дорогой дядя! Ты знаешь, я оказался не одинок.

Из машины вылез ее владелец, знакомый мне, а теперь и тебе, добавлю я. Он кивнул мне и, увидев, куда я гляжу, сказал, усмехнувшись:

— Мы прекрасно понимаем, о чем идет речь.

— Мы еще ни о чем не говорили, — отвечал я.

— Разговаривать можно и не словами, — сказал он.

Увиливать дальше было бы недостойно звания твоего племянника, дорогой дядя, и я сказал:

— Ну?

— Никто не знает, чего она хочет, — сказал он. — Теперь и вы уже начали маяться.

— Она так популярна? — спросил я.

— А вы думаете, что вы первый?

Я надеялся на это. Он угадал.

— Популярностью это назвать нельзя, — сказал он. — Просто каждый, кто ее разглядел, начинает думать — что ей надо?

— И много таких? — вяло спросил я просто, чтоб поддержать разговор.

— Весь пляж, — ответил он.

И тут я вдруг осознал то, что показалось мне странным, когда я глядел вниз, с откоса. Никто из мужчин, загоравших под пыльным солнцем, не глядел на лежавшую на песке прекрасно сложенную девушку. Только женщины поглядывали на нее искоса — и то лишь, когда мимо нее проходил кто-то из купальщиков или новичков.

— Неужели вы думаете… — начал я.

— Каждый, кто ее разглядел, думает, что он сделал открытие, — сказал он. — Но никому об этом не сообщает. Можно ли назвать это популярностью? Однако, видите, как насторожены женщины? Их не обманешь.

— А это не фантастика? — спросил я.

— Что именно?

— Ну то, что весь пляж…

— Но ведь и мы с вами обдумываем то же самое, — сказал он. — Неужели вы думаете, что вы один такой умный? Москва — большой город.

Это было резонно. Дорогой дядя, Москва — очень большой город, и умников в нем не счесть.

— А кто она? — спросил я.

— Только не идите этим путем, — сказал он. — Тут все истоптано следопытами… Семейное положение, происхождение, профессия… Тут пути нет… Ни одно экспресс-обобщение или тем более анализ — не проходит… Однако из тех, кто ее разглядел, многих томит смутное беспокойство, как будто она сама готовится сделать какое-то огромное обобщение.

— А ваше предположение? — спросил я.

— Откуда мне знать, что у нее на уме!

— Я не про ум, — сказал я. — Кто она все же, по вашему мнению?

Он пожал плечами.

— Женщина, — сказал он.

Он глядел глазами чистыми, как у Авеля.

Дорогой дядя, спешу сообщить тебе, что я немедленно покинул пляж. Да и гитару, которую принесли с собой пожилые архитекторы, с компанией которых я приехал, у нас сперли. Так что делать нам здесь, на пляже, было решительно нечего. Не купаться же?

Дорогой дядя, мне кажется, я понял, зачем я оказался здесь. И ты понял? Правда? Я не ошибаюсь?

Она — женщина.

Не одна из тех конкретных, периодически хохочущих и визжащих заполошных особ, каждая из которых, не понимая себя, уверена тем не менее, что понимает всех, а та женщина, которая однажды должна была родиться.

Видно, время ее пришло.

Ты знаешь, самое поразительное и, как ни жаль, самое неинтересное — что в этой девушке никакого символа нет.

Впрочем, символы — они в голове. Для символа она была слишком телесная.

Но она была признак чего-то.

Дорогой дядя, ты видишь, сколько вздорных мотивировок у простого желания заманить молодую особу на старую кровать со свалки? В этом отношении я как все.

Что делать. Я сам смеюсь. Дорогой дядя, на том и держимся.

Дорогой дядя!

Если бы я в этот день не пошел обедать к Ралдугину в его театральную столовую, я бы не встретил Субъекта.

Помните, дорогой дядя, того самого, с которым мы подъезжали к столице и рассказывали байки.

Итак, я пошел обедать к Ралдугину и встретил Субъекта. Он был пришибленный.

Он стоял у служебного подъезда театра и мучительно вглядывался то в дождливые облака, то и сырой асфальт — для видимости, а на самом деле он незаметно разглядывал прохожих, будто ждал кого-то.

Меня он, конечно, не узнал.

— Вот субъект, — раздраженно сказала дама с неподъемной сумкой продуктов, протискиваясь мимо него из служебной двери, ведущей в театральный буфет.

— Это верно, — сказал он. — Я субъект. — А потом добавил: — Когда же доктор придет?..

Тут я ему говорю:

— Идемте в буфет, что вы так огорчаетесь. …Ну, придет доктор, придет. Не придет — другого позовем. А в буфете, по крайней мере, сухо.

— Вы думаете? — спрашивает.

— Чего мне думать? — подчеркиваю я. — Я твердо знаю. И вы не думайте.

— Ладно, — говорит, — я постараюсь. Но меня это дело измучило.

— Какое дело, — говорю. — Никакого дела нет и не может быть.