18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Алексеев – Вишневый омут (страница 19)

18

– Господь простит, – чуть внятно сказал Михаил Аверьянович.

– Что Господь? До него высоко, а вы… вот вы, рядом. Увижу – сосет тут, мочи нет! – правая рука Подифора Кондратьевича поднялась и судорожно коснулась левой части груди, там, где сквозь сатиновую рубаху выступило темное мокрое пятно. – Гляну на Ульку-то, сердце кровью так и окинется. Что я наделал, старый кобель?.. Примечать я стал, Аверьянович, что она опять к тебе прикипела глупым сердцем своим. По ночам имя твое называет во сне. Яблоки и ягоды разные домой приносит – догадываюсь: из твоего сада…

Михаил Аверьянович промолчал, только наклонил ниже большую светло-русую, без единой сединки голову, да пальцы рук беспокойно зашарили по столу, будто искали что. Слова Подифора Кондратьевича больно стучали в его висках. А тот продолжал с неосознанной беспощадностью:

– А вчера вытащила из сундука девичье свое платье. Нарядилась – и к зеркалу. И так повернется и этак… Слезы! И пить вроде поменьше стала… Спасибо тебе, голубок, что призрел несчастную, блаженну дочь мою. – Старое, морщинистое лицо Подифора Кондратьевича покривилось, губы сморщились, дрогнули, мешки под узкими, плавающими где-то глубоко-глубоко в нездоровых опухолях глазами покраснели, весь он немощно задрожал. – И есть еще один тяжкий грех на моей душе, Аверьяныч. Каюсь перед тобой, честным человеком, как перед Господом Богом. Прибегла как-то дочь из твоего сада и говорит, что видела там Федора Орланина. Я возьми да и шепни Пивкину. Позвал он Савкиных. Ну а как потом – сам знаешь: накрыли Гаврилыча, заарестовали, а нынче, сказывают люди, в Сибирь его… Вот оно, какое дело… – Подифор Кондратьевич зашмыгал носом, захлюпал им, как бы плавился весь.

– Вот это погано, Кондратич! – выдохнул со свистом Михаил Аверьянович. – Федор нам зла не делал. За что ж ты его погубил?

– А нечистый меня поймет! Выслужиться, видно, захотел, властям угодить.

– Ну что ж, батько. – Михаил Аверьянович потупился: ему почему-то стало мучительно больно, будто не Подифор, а сам он выдал Федора Гавриловича Орланина. – Погано ты поступил, подло, да как тебя винить? «Властям угодить»… Вот темнота-то наша! От нее и все зло. А ведь не такие мы, Кондратич, не такие, правду тебе скажу. Вчера спустился к омуту воды для питья достать – она там холодная, как в кринице. Зачерпнул пригоршню, поднял, а она чистая и прозрачная, как слезинка. А с виду-то омут черен и страшен… Так вот и мы: подыми нас повыше, поближе до солнышка – засветимся тоже, потому как душа у народа чистая, родниковая. Только тучи черные над нею висят все время, от них и она, душа-то, темной да жуткой иной раз оборачивается. – Михаил Аверьянович помолчал, перевел дух и продолжал еще более взволнованно: – Взять хотя бы тебя Подифор Кондратич, ведь всяко балакают, и больше худое…

В этом месте речи Михаила Аверьяновича за плетнем завозились, кашлянули, но, увлеченные беседой, ни Михаил Аверьянович, ни Подифор не услышали этого, Михаил Аверьянович говорил:

– Я и сам грешен: плохо, погано думал про тебя. А ты вот пришел, открыл пораненную душу свою, показал все болячки, и я увидал: не черна, а больна она у тебя… А сколько зла по неразумению, по темноте своей причиняем мы природе! Изничтожаем, как саранча летучая, сады – зелену красу и отраду жизни нашей. Портим, поганим, точно плюем в колодец, реки и озера, без которых земля испекется и помрет со всеми нами и со всей божьей тварью… Вот ты пришел и говоришь: легче дышится! А Андрюха Савкин с корнем вырывал эти яблони, когда они были еще младенцами: не понимает жестокий человек, что выдергивает из земли корень жизни. Отчего соловей, самая разумная и звонкоголосая птица, избирает для жительства сад? Оттого, что в саду ему краше любится, кохается, вольготней дышится и веселее поется… Да я и сам-то только вот теперь стал понимать это. Ведь сад-то я посадил от нужды великой – чтоб с голоду не помереть. Помнишь небось, как было дело?.. А теперь вижу, не мне одному он нужен, сад…

Михаил Аверьянович говорил под неумолкающую, старую и вечно молодую музыку птичьего гомона, шепота листьев и трав, то чуть внятного, то громкого, тревожного под порывами степного мимолетного ветра. Просеиваясь через густые кроны яблонь, теплым золотым дождем струился на землю солнечный свет, в лучах его кружились, сталкивались, мельтешили, мешаясь с пылинками, мириады чуть видимых живых существ – это от них, должно быть, по саду тек непрерывный высочайшего тембра и необыкновенной стройности звук – звук туго натянутой серебряной струны. Прижмурь глаза, приглуши дыхание, настрой сердце на волну этой таинственной колдовской струны, и в него светлым потоком польется нечто непостижимое, вызывающее у человека неутолимую и неизбывную радость жизни. Такое бывает еще осенним ясным днем, когда воздух весь как бы соткан из тонкой белой паутины бабьего лета и когда с немыслимых высот прямо в душу твою падают звонкие, хрустальные, чуточку грустные капли прощального журавлиного курлыканья. В такие минуты человек особенно остро ощущает себя частью природы, малым кусочком всесильной плоти ее…

Михаил Аверьянович замолчал. Молчал и Подифор Кондратьевич. Тихие, с умиротворенно-просветленными лицами, два этих очень непохожих человека в тот миг были странно похожими друг на друга.

Михаил Аверьянович проводил гостя за калитку сада, и там, у лесной дороги, ведущей в Савкин Затон, они молча расстались. Когда Харламов вернулся, в шалаше его уже поджидал Илья Спиридонович.

– Здорово живешь, сват! – сказал он, вставая, и, не ожидая ответного приветствия, спросил: – Зачем пожаловал монгол-то? Ты, Аверьяныч, не верь ему – плут. Обманет, окрутит и продаст. Друг он мне, потому знаю. Ему палец в рот не клади – откусит, да еще и скажет, что так и было. Так-то!

– Ты, сват, мабудь, зря на него. Подифор – ничего человек.

– Зверь! – фыркнул Илья Спиридонович и передразнил свата: – «Мабудь»! Калякаешь ты, Аверьяныч, не по-нашему как-то. Пора бы отвыкать. Ну, ну, не хмурься! Ты и так, чай, гневишься на нас, Авдотья, безмозглое существо, дура старая, не разобралась – черт дернул ее за язык!

– Ладно, сват. Лишь бы они-то любились, – сказал Михаил Аверьянович.

– Полюбятся, коли надо будет. А людская молва – дым: пощиплет маленько – и пройдет. Глаза опосля зорче делаются, видят дальше.

– Не все б им видеть. На иное и очи не глядели бы…

– Нет, сват, на то и глаза, чтоб видеть все, – решительно возразил Илья Спиридонович. – Сослепу и на гадюку не мудрено ступить, а она укусит. – И он глянул в сторону, где скрылся Подифор Кондратьевич. – Так-то!

– И это верно, – подумав, не скоро согласился Михаил Аверьянович, но согласился, дрогнув светлой бородой, заговорил: – Вот что, сват, помирить нам надо детей-то. Мой Микола после той ночи как уехал в поле, так днюет и ночует там. Глаз на село не кажет, пацана Павлуху замучил небось. Зябь у Правикова оврага, за Большим Маром, пашут. Не поехать ли нам завтра туда, а?

– Отчего ж не поехать? На зорьке и отправимся. Только ты свою Буланку запряги в рыдванку-то. Мой меринок притомился сильно – ноги волочит, а то б я его… За Большим Маром у меня с Троицы еще острамок сенца лежит. Насшибал по межам…

Решив этот вопрос, они приступили к обсуждению главного – как бы снарядить свадебный поезд, приличествующий их положению на селе. Илья Спиридонович полагал, что хватит и трех подвод.

– Не княжна она у меня. И твой невелик барин. Сродников у нас с тобой раз-два – и обчелся, – убеждал он свата.

– А не бедно будет? – с сомнением спрашивал Михаил Аверьянович: ему хотелось, чтоб свадьба была как свадьба. – Нет, сват, не меньше шести подвод!

– А где мы их возьмем, шесть-то подвод?

– Найдем. У нас с тобой по подводе – вот уже две. Зять твой Мороз свою даст – три. Подифор Кондратьевич обещал. Митрий Савельич, шабер, тоже. Резвые у него кобылки, огонь! В первую подводу, для жениха с невестой, как раз сгодятся. Федотка Ефремов на своих прискачет, Песков Михаила рысака выведет, застоялся он у него, – вот тебе и поезд! Я сам об этом позабочусь.

Последние слова Михаила Аверьяновича явно пришлись по душе Илье Спиридоновичу.

– А сколько лишних ртов! – сдаваясь, ворчал он. – Одного винища вылакают – страсть одна. Ведь у каждого утроба – лагун. Но коли ты, сват, настаиваешь, я перечить не буду. Шесть так шесть! Оно и то сказать: не каждый день бывает свадьба, да и наши дети не хуже других прочих. Так-то!

21

В поле выехали на заре. Село только что начало пробуждаться. Редея и утихая, в разных концах Савкина Затона слышалась кочетиная побудка, где-то далеко за кутавшейся в туман Игрицей ей отвечали панциревские петухи. Возле Кочек, на утоптанном, сплошь покрытом сухими, скорчившимися коровьими лепешками выгоне собиралось стадо. Отовсюду несся разноголосый бабий переклик:

– Пестравка, Пестравка!

– Зорька, Зоренька!.. Куда тебя понесло!

– Лысенка, Лысенка!

– Митрофановна, захвати мою-то… Анютка, нечистый ее дери, проснулась и голосит – оставить не на кого!

Громко и бодро в сыром холодном воздухе хлопал пастуший кнут. Крики женщин становились торопливей, беспокойней.

– Вавилыч, родимый, у моей Лысенки черви в боку-то. Подифорова коровенка пырнула вчерась. Можа, оставить ее дома да деготьком смазать?..