реклама
Бургер менюБургер меню

Михаил Агурский – Пепел Клааса (страница 63)

18

98

В 1967 году я посетил Минск. С волнением я ехал туда. Я знал, что от города мало что осталось после войны. Но, к удивлению, увидел, что Дом правительства с куполом сохра­нился таким, каким я его помнил в детстве. Сохранилась и протестантская кирха. Наш дом тоже не был разрушен, но перестроен и надстроен, превратившись в гостиницу. Осталь­ная часть центральной улицы тоже была застроена заново.

Я решил навестить Институт истории партии, которым ко­гда-то заведовал отец. Придя туда, я тут же пожалел об этом. Директор, некто Игнатенко, принял меня не просто холодно, но враждебно. Я еще не отдавал себе отчета, что Белоруссия вплоть до последнего времени была одним из главных опло­тов советского антисемитизма, и задачей Игнатенко как раз и было выбросить евреев из истории.

Другая моя инициатива была более успешной. Зайдя в книжный магазин, я увидел объявление о предстоящем изда­нии Белорусской энциклопедии. Я позвонил в редакцию, что­бы узнать, включена ли туда биография отца. Ответственный секретарь тут же предложил написать эту биографию мне самому, что я и сделал в короткое время, прислав текст из Москвы. Вернувшись в Москву, я также переслал единствен­ную оставшуюся у меня рукопись отца с воспоминаниями о Ленине в журнал «Советиш геймланд». Меня пригласил Вергелис и сказал, что они рады опубликовать эти воспомина­ния, поскольку отец оставался одним из немногих крупных еврейских деятелей, о которых журнал еще ничего не писал. Мы обменялись воспоминаниями и, в частности, поговорили о судьбе Изи Харика.

99

Пражская весна 1968 года вовлекла меня вновь в краткий период эсхатологических ожиданий хорошего коммунизма. Когда уже в апреле стало ясно, что развитие чехословацких событий приобрело драматический характер, я решил выпи­сать «Руде право». Чешского я не знал, но быстро убедился, что понимаю политическую часть газеты. Я получал «Руде право» прямо на дачу Надежды Николаевны с опозданием в два-три дня и был в курсе всех дел. Тогда я еще разделял на­дежды, что спасение придет извне: из Польши, Венгрии, от Итальянской компартии и теперь, наконец, из Чехословакии. Каждое событие в Праге приобретало ключевое значение, а вместе с ним теплилась надежда на такое развитие, которое привело бы к моему Исходу. Я снова полюбил Тито, поддер­живающего Чехословакию. Бывший секретарь комитета ком­сомола большого учебного института сказал мне, хитровато поглядывая:

— Обрати внимание на Биляка!

— А что?

— Наш человек.

Лектор (не помню уже где) сказал, что Дубчек вообще-то все говорит верно, но вот верить ему ни в чем нельзя. Пустили слухи, что Западная Германия вот-вот захватит Чехослова­кию. Когда Брежнев посетил Братиславу, мне стало ясно, что Дубчек победил. И это не было иллюзией. Просто произошел дворцовый путч, едва не кончившийся снятием самого Бреж­нева.

Объявление об оккупации было для меня шоком. Втор­жение заставило меня вновь сесть к приемнику. «Руде право» стало приходить с опозданием. Иностранное радио на русском начали глушить... Когда я увидел, что чехи сопротивляются, я снова пришел в себя, решив, что методом Швейка они до­бьются своего. Лишь апрель 1969 года вызвал окончатель­ное разочарование, и я стал думать, что будь Дубчек и дру­гие более умеренными, не дразня быка красной тряпкой, они преуспели бы гораздо больше и не подвели бы страну под ок­купацию.

100

Не Шестидневная война положила начало новой волне ан­тисемитизма в СССР, а события в Чехословакии, истолко­ванные сусловыми, пономаревыми и епишевыми как резуль­тат сионистской диверсии. Вскоре после вторжения пополз­ли слухи, что евреев перестали принимать в Академию Наук. Я забеспокоился и решил навести справки в нашем отделе аспирантуры, который и устраивал меня на работу в ИАТ. Начальник отдела Уткин, потупив глаза, сказал, что мест в ИАТе нет. Зная, что после очной аспирантуры имеется обя­зательное распределение, я спросил, куда же меня распреде­лят, на что Уткин «разрешил» мне устраиваться, куда я хочу...

У меня оставалось три месяца до окончания аспирантуры, и по тогдашнему страху перед «безработицей» я боялся да­же думать о том, чтобы остаться без работы хотя бы на месяц. А за оставшееся время на научную работу еврею устроиться было почти безнадежно. Не ожидал я, что окончание столь удачной аспирантуры принесет мне новые испытания. Проро­чествовал же Зусман в 1965 году, что я после аспирантуры вернусь в ЭНИМС. Вернуться в ЭНИМС было бы для меня жизненным поражением. Я подался в некоторые институты, но евреев туда уже не брали. И тут возник еще один вариант.

Года два назад меня звал к себе руководитель лаборатории программного управления одного «почтового ящика» Лев Макаров, который редактировал мою уже вышедшую книгу. Макаров показался мне интеллигентным человеком, и в ми­нуту слабости я позвонил ему, спросив, остается ли в силе его прежнее приглашение. «Конечно!» — подтвердил он. Макаров работал в Научно-исследовательском институте технологии машиностроения НИИТМ, который был головным технологи­ческим институтом Министерства общего машиностроения, выпускавшего ракеты и космические корабли. Я мало верил в реальность этого варианта, да и не особенно к нему стре­мился. Это было так, на всякий случай. Все мои попытки устроиться туда, куда я хотел, проваливались одна за другой, как вдруг я получил сообщение от Макарова, что меня берут в НИИТМ. Если бы я не пошел в военную промышленность и уехал, как и все, в 1971 году, я бы, наверное, навсегда ос­тался инженером.

2 января 1969 года я вышел на работу в НИИТМ. Через день-два мне захотелось оттуда бежать куда глаза глядят. Я утратил свободу, утратил досуг. Каждый день я должен был ездить в Марьину Рощу час с четвертью с двумя пересадками в битком набитых автобусах. Я изучал до этого экономику, философию науки, управление научно-исследовательскими работами и скоро понял, что весь НИИТМ с его нескольки­ми тысячами сотрудников — никому не нужная паразитиче­ская организация, от закрытия которой все только выиграют.

В это время до меня стали доходить слухи об организо­ванном сионистском движении. Я еще не верил тогда, что отъезд может осуществиться в нормальной обстановке. Я ожидал драматических событий, при наступлении которых не имело бы значения, где я работаю. Поэтому соображение, что работа в военной промышленности может помешать моему отъезду, меня не тревожило. Кроме того, когда я поступал в НИИТМ, мне сообщили, что я не имею права ездить за границу в течение двух лет после ухода из института. Слало быть, худшее, что мне грозило, как я думал, — это ждать два года после увольнения.

Назревал бунт. Евреи были обращены в сословие рабов. Можно ли было ожидать, что народ, давший уже при советской власти и политических лидеров, и дипломатов, и вое­начальников, и хозяев экономики, согласится на состояние сословия, высшей мечтой которого было получить должность заведующего лабораторией в ЭНИМСе или старшего научно­го сотрудника в ИАТе. Евреи были задавлены и унижены в гораздо большей мере, чем все остальное население. Народ был лишен корней и покатился как перекати-поле. Рабы взбунтовались. Среди них была группа идеалистов и даже фанатиков. Многие из этой первой волны не могли бы на са­мом деле приспособиться ни к какому режиму. Такие люди полагали, что их личная неприспособленность является след­ствием их угнетения и унижения. Может быть, так оно и было, но это было уже неисправимо. Я же не был ориен­тирован на то, чтобы решать свои проблемы переселением в другую страну. У меня были другие мотивы. Я мог приспо­собиться к самым разным обстоятельствам, но и этому был предел, как я вскоре убедился.

101

После переезда в Беляево-Богородское я обнаружил там многих людей, с которыми имел общих знакомых. Постепен­но в этом районе создался новый микромир. Одно из цен­тральных мест в нем занимал Юра Глазов, востоковед, из­гнанный с работы. Он, в частности, вместе с еще четырьмя людьми подписал известное письмо, адресованное коммуни­стическому совещанию в Будапеште. Дом Глазова напоминал проходной двор. Знакомство с ним было для меня первым открыто диссидентским контактом, от которых я ранее воз­держивался. Глазов был целиком погружен в мир самиздата и укоризненно смотрел на меня, когда убедился, что этот мир имеет для меня второстепенное значение, и что я живу в более широком мире идей, независимо от того, зафиксиро­ваны они типографским способом или на машинке. Юра был центром общественного беспокойства, и вокруг него катились постоянно какие-то валы.

Неподалеку от Глазова жил известный поэт Наум Коржа­вин (Мандель), который постоянно бывал у него. Наум еще не был полностью исключен из официального мира, и, хотя его стихи уже не печатали, его неплохая пьеса «Однажды в двадцатом» шла время от времени в театре Станиславского и пользовалась в Москве большой популярностью. В минуты особого возбуждения Наум начинал бегать взад-вперед, су­дорожно потирая руки и изрыгая проклятия. Он полностью утратил душевное равновесие, что не давало ему возможнос­ти работать. Дома у него жил молодой одессит Саня Авербух. Он скрывался от властей, будучи уже сионистским опера­тивником. Саня всех знал, часто ездил в Ригу, и его имя с уважением произносилось в русской программе «Голоса Из­раиля». Саня имел вид профессионального революционера-подпольщика. Он в свое время был исключен из института, писал стихи, но его главным личным талантом была телепа­тия. Он мог угадывать положение спрятанных предметов, об­ладал интуицией. Узнав, что я сионист, он стал немедленно на меня давить.