Михаил Агурский – Пепел Клааса (страница 49)
69
После фестиваля я подался в отпуск в Молдавию. В Кишиневе меня встретил Эдлис, работавший журналистом в комсомольской газете «Тинеримя Молдовей». Оттуда я поехал на север Молдавии в автобусе по прекрасным разноцветным бессарабским холмам, где когда-то кипела еврейская жизнь, стертая ныне с лица земли.
Первой остановкой был небольшой бессарабский городок Сороки на берегу Днестра. Мне не удалось найти в нем жилья, и я отправился на пароме на украинскую сторону реки в большое село Цекиновка. Я быстро нашел свободную хату. Хозяином был дед, воевавший еще в русско-японскую войну. Единственный оставшийся в селе еврей промышлял сливовым самогоном.
Весь украинский берег Днестра был в своеобразных руинах — остатках гигантской сети советских оборонительных сооружений, выстроенных от Черного до Балтийского моря до 1939 года. Она состояла из дотов с железобетонными стенами неимоверной толщины, соединенных между собой ходами сообщения. По решению великого полководца Сталина все это было взорвано после захвата Восточной Польши, Буковины и Бессарабии, так что советские войска не смогли ими воспользоваться во время германского вторжения.
В верхней части Сорок жили цыгане, загадочный народ, выстоявший против советской власти, несмотря на гонения.
Цыганские дома снаружи невзрачны, зато внутри убраны богато, в особенности много ковров.
Около каждого дома работали кузнецы, и воздух был полон кузнечным перезвоном. Работали по трое: молотобоец, как правило, здоровый молодой мужчина; опытный старик, поворачивавший поковку, и мальчик, раздувавший меха. Я фотографировал, а они охотно позировали. На крыльцо одного дома вышла ослепительно красивая цыганка, кормившая открытой грудью ребенка. Она тут же предложила мне погадать, но я хотел лишь сфотографировать ее. Заметив это, молотобоец бросился на меня с кочергой: «Нэт! Нэт!»
Я спасся бегством. Цыгане законов не признавали. Хватил бы кочергой, и все тут. Цыгане ухитрялись жить, открыто презирая советскую власть. Детей в школу не отдавали. Младенцев мужского рода увечили сразу после рождения, так что, сохраняя трудоспособность, те становились непригодными к военной службе. Голосовать не ходили. Вселенское кочевание цыган было юридически оформлено. Мужчины всегда работали кузнецами и лудильщиками. Они заключали договора с отдаленными колхозами и совхозами на починку котлов и инвентаря, что давало им законное право перемещаться с семьями по всей стране.
После десяти дней, проведенных в Сороках — Цекиновке, я отправился в Черновцы. В автобус набились цыгане, ехавшие на свадьбу. На одном молодом цыгане была надета рубашка, истлевшая от грязи. В районе Липкан дорога проходила вдоль братской советско-румынской границы. Израильско-арабская граница в любом ее месте выгладит детской забавой по сравнению с ней.
Вдоль широкой реки Прут была протянута многорядная колючая проволока. Между проволокой и шоссе была распахана и проборонована полоса земли шириной в несколько десятков метров, на которой мог быть виден след курицы. Проволока подключена к сети сигнализации, повсюду — тщательно укрытые пограничные посты. А ведь здесь не было террористов!
В Липканах ко мне подсел молдаванин, начавший демонстративно перечислять румынские части, стоявшие здесь до 1940 года: «Сто двадцать четвертый Тимишоарский полк! Двадцать девятый Плоештский батальон!»
Он видел во мне завоевателя.
В Черновцах жила одна из двоюродных сестер моей матери. Она поселилась здесь после войны, когда коренное население — немцы и румыны — бежало. Черновцы были первым большим еврейским городом, который я когда-либо видел. На улицах на каждом шагу слышался идиш. Смена национального состава любого города лучше всего видна на его кладбище. В Черновцах были периоды немецких, польских и румынских могил. Еврейское кладбище стояло особняком.
Из Черновиц я отправился в Киев, где жила еще одна двоюродная сестра матери, Броха, с дочкой Асей и мужем Иосифом, бухгалтером артели. Денег у них водилось немало, но тратить их боялись, ибо официальная зарплата Иосифа была ничтожной.
В Киеве я не преминул посетить Киево-Печерскую Лавру, оставившую во мне тяжелое впечатление. Мир мощей и монахов был мне не только чужд, но и неприятен.
70
Вернувшись в Москву, я забежал к В., жившему по соседству. Он был бледен и перепуган: «Большие неприятности. Меня сняли с работы и исключили из партии. Рендель сидит».
В. был знаком со многими из только что арестованной группы университетских преподавателей и аспирантов, ядром партийной и комсомольской организации МГУ, известной как группа Краснопевцева — Абошенко. Ага! Стало быть, Рендель интересовался «Факелом» как возможной базой расширения их деятельности. Успел бы он посетить «Факел», и дело для меня приняло бы иной оборот. Рендель отсидел двенадцать лет.
Помещения у «Факела» больше не было, и он сам по себе распался. Рафальский вызвал меня, и в разговоре вновь принял участие прежний элегантный мужчина. Я понес околесицу, что сейчас плодотворно занимаюсь в университете марксизма-ленинизма. Этот аргумент был, видимо, сочтен вполне уважительным, ибо через пару месяцев мне назначил свидание на бульваре тип блатного вида, сказавший, что как только мои занятия закончатся (а я действительно раз в неделю в рабочее время ходил на эти занятия в ЦДРИ), меня ожидает деятельность, достойная моих способностей. Войдя в роль, я с серьезным лицом подтвердил, что, конечно, для меня важнее всего завершить свое политическое образование. Более этот тип не появлялся.
71
Весной 1958 года неожиданно получил разрешение на выезд Слепян. Ему срочно нужны были деньги. Он попросил найти покупателя на его абстрактные картины. Мой школьный друг Игорь купил его картину за 500 рублей.
Слепян пробыл в Польше недолго. Как сын реабилитированного он получил квартиру в Варшаве, но вскоре уехал во Францию с первой туристской группой. Спустя года два в «Литературной газете» появилась заметка об авантюристе в Париже, выдававшем себя за московского абстракциониста. Не трудно было догадаться, о ком идет речь. Но и для меня железный занавес обнаружил пробоины.
Мне попали в руки «The Brave New World» Хаксли и «1984» Орвелла, про которые я раньше ничего не слышал, хотя много лет спустя узнал, что книга Хаксли была переведена в СССР еще в начале 30-х годов. Я сам считал себя похожим на героя этой книги, открывшего мир цивилизации по томику Шекспира. Орвелл поразил меня глубоким пониманием советской системы, хотя, разумеется, он преувеличивал ее тотальность, описав идеальное состояние. В реальности советская система была терпимее. Это были первые книги, которые я прочел на английском.
72
Я ходил по инстанциям в надежде получить собственное жилье взамен того, которое у нас было отобрано во время войны. Дошел до Комиссии партконтроля. Мое дело попало к члену КПК Фурсову, который работал там с 1939 года. Со священным ужасом шел я по коридору здания ЦК. В приемной Фурсова было две секретарши. Меня попросили подождать. Я ждал четверть часа.
Фурсов сидел, склонившись над столом, и нехотя поднял на меня глаза. Единственное, что было на столе, — газета «Советский спорт». Вот почему мне пришлось ждать!
Раздраженный, видимо, тем, что я не дал ему дочитать газету, Фурсов пробурчал: «Я разбирался в вашем деле. Право на жилплощадь у вас есть только в Минске».
На этом мои хождения по инстанциям по вопросу о жилплощади кончились.
73
Хотя я и продолжал сознавать себя честным коммунистом, не будучи в партии, и у меня не возникало сомнений в марксизме, столкновение с системой приближалось семимильными шагами. Я ненавидел Хрущева, и каждый его шаг, каждое его слово раздражали меня, хотя я и был рад поражению Молотова и Маленкова. Венгерские события, советские угрозы в адрес Израиля и советский роман с Насером меня возмущали, но окончательно не поколебали. Я искал утешения в том, что Кадар ведет умеренную политику, а Имре Надь живет на румынском курорте. Но именно казнь Надя послужила поводом для окончательного разрыва. Я чуть не заплакал, вспомнив чистки и казни в СССР, и в душе у меня все оборвалось.
«Все! Конец!» — сказал я себе.
В душе образовалась пустота. Естественно, что я оказывался во власти стихий, во власти всего, противопоставлявшего себя официальной идеологии. Наиболее сильным было влияние русской культуры. Еврейской культуры как самостоятельного явления — не было. Израиль маячил на горизонте как симпатичное, но провинциальное государство. О его культурном содержании ничего не было известно. Порвав с официальной идеологией, я, естественно, оказался пленником русской культуры, и это был приятный, чарующий плен. Прежде всего я увлекся русской религиозной стариной. Это не было связано с религиозной верой, будучи лишь чистым эстетизмом. Надежда Васильевна первой заронила во мне интерес к религиозному искусству. Дом композитора его усилил и развил.