реклама
Бургер менюБургер меню

Михаил Агурский – Пепел Клааса (страница 22)

18

Хотя старые большевики были тогда не в моде, общность с Домом правительства позволила организовывать у нас вы­ступления некоторых троглодитов, не тронутых чистками и живших в этом доме. У нас выступала бывшая сотрудница Коминтерна Серафима Гопнер и, наконец, легендарный Гри­горий Петровский, бывший член Государственной Думы, а по­сле революции — один из руководителей Украины и кандидат в члены Политбюро до 1938 года.

К окончанию школы все наше ученическое общество стало заполнять досуг всем, чем свойственно заполнять его подросткам. В девятом классе к нам поступил Мэлис Оноцкий, почти мой тезка. Имя его расшифровывалось: Маркс-Энгельс-Ленин-Сталин. Его отец, полковник Главполитуправ­ления армии, погиб в период чисток. Оноцкий внес в наш класс новое. Собиралась группа, направлявшаяся вечерами в пивные, которых тогда было великое множество. Заказыва­ли по сто граммов или кружку пива. Водкой тогда торговали без ограничения и сквозь пальцы смотрели на подростков, заходящих в пивные.

Но главным интересом были девочки. Обучение, повто­ряю, было раздельное, и главной возможностью познако­миться с ними были либо улица, либо изредка практиковав­шиеся совместные вечера с женскими школами. Имелись так называемые параллельные школы для устройства таких вече­ров. Для нас это была школа №19. Наши отношения носи­ли очень церемониальный характер, ибо нас заставляли тан­цевать бальные танцы: па де грае, па де де, па де патинер, мазурку, полонез. Общество девочек из дома правителей и дома писателей меня испортило, ибо выйти из этого круга казалось падением, и на всех остальных я смотрел свысока, несмотря на собственную бедность и унижение. Незадолго до окончания школы я попал на вечер в другую женскую школу и познакомился с милой девушкой Юлей, бывал у нее дома и на даче, а на вечере в другой школе, где когда-то преподава­ла Рива, познакомился с очаровательной девочкой, которая в возрасте трех-четырех лет была снята в очень популяр­ной советской кинокомедии «Подкидыш» в главной роли. Она заинтересовалась мною, но, по великой глупости, я считал, что то, что она моложе меня года на три, делает наше зна­комство неприличным.

Массу времени у нас отнимал интерес к футболу. Мы бы­ли страстными болельщиками. Лично я болел за армейскую команду ЦДКА. Мы часто ходили на стадионы и много игра­ли в футбол сами.

18

Летом 1948 года мать устроила меня не в пионерлагерь, а в качестве подсобного рабочего на летнюю дачу детсада на станции Луговая Савеловской дороги, где она работала са­ма. За это мне, вместе с другими сотрудниками детсада, полагались койка и еда. Одной из моих обязанностей бы­ли ежедневные поездки на станцию Водник за ягодами для детей. Я возил клубнику и малину вместе с одним дедом, и, естественно, всю поездку в оба конца мы предавались разговорам. Я как-то начал хвалить Сталина. Старик не выдержал: «Да, великий человек. Но большое проклятье ему за колхозы!» Я даже похолодел и пробовал неубедительно спорить.

Вот так, на каждом шагу своей жизни, в детстве, в от­рочестве, в юности я сталкивался с открытым выражением недовольства, которое большей частью сходило с рук, если только выражавшие это недовольство не ошибались в людях, с которыми они говорили. То, что дед решился сказать это мне, предполагало то, что он мне поверил.

Лето 1948 года было напряженное. Еще не закончилась война в Палестине, за которой я внимательно следил. Мои симпатии были целиком на стороне евреев, но на их стороне были и симпатии советской печати. Правда, когда советские газеты передали в мае 1948 года о наступлении арабских войск, я ни на минуту не сомневался, что евреи будут по­беждены. Я не имел ни малейшего представления о том, что там в действительности происходило, и одно упоминание об еврейской армии у меня, как и у других советских евре­ев, вызывало смех. Но это ироническое представление стало быстро проходить, когда стало известно, что евреи перешли в контрнаступление.

Но гораздо большее место в моей жизни занял конфликт с Югославией. Это было для меня большим ударом. Только что Тито был героем, о нем все говорили, и вдруг все пере­менилось. Мы сидели с матерью в роще, и я прочел ей за­явление о Югославии, напечатанное в «Правде». Она поморщилась: «Наверное, правду сказал». Я пробовал спорить. Мать ненавидела Сталина. «Блутцаппер, вонц[8]», — называла его она. Когда я жаловался ей на то, как мы живем, она говорила мне: «Иди, жалуйся своему прекрасному Самеху!» «Самехом» она звала Сталина, используя для этого соответствующую бук­ву ивритского алфавита. Ленина она называла «Ламедом», и он оставался для нее идеалом.

Этим летом я вновь чувствовал себя полноценным чело­веком. Мы жили с матерью в одной комнате, много с нею разговаривали. У меня была компания молодежи, в основном дети сотрудников детского сада. Я много читал, главным об­разом Горького, и «Жизнь Клима Семгина» была для меня интеллектуальным открытием.

19

Приходите из хат наше племя оплакивать,

Приходи, Пантелей из Кривичей,

Приходи, Емельян из Кобыльников,

Приходи к нам и ты, пьяный Тит из Лугавии!

Геня долго не знала, что делать, не решаясь возвращаться в Калинковичи в разоренное гнездо. Битый год торчала она на Полянке без всякого дела и без прописки. Израиль тро­гать ее боялся. Геня была зубастая и в обиду себя не давала. Скрываясь от милиции, она устроила под кроватью тайник, который был завешен одеялом, и когда квартиру навещал ми­лиционер, она пряталась.

В конце концов она вернулась в Калинковичи, хотя уже и не директором аптеки, а простым фармацевтом. Летом 1949 года я поехал к ней в гости. Я уже говорил, что первый раз был в Калинковичах перед войной в возрасте пяти лет и со­хранил об этом лишь смутные воспоминания, хотя помнил бабушку Гушу, помнил аптеку, помнил сумасшедшего Йошку, помнил церковь, стоявшую рядом с аптекой.

Я пробыл в Полесье месяца полтора. Первое, что меня поразило, — была сама Геня в аптеке. Это был совершенно другой человек, с другими манерами, с другим голосом. Она как бы священнодействовала у своего окошка, куда подава­ли рецепты. Она превращалась в спокойную, уравновешен­ную, доброжелательную женщину. Она до того входила в свою роль, что даже со мной, когда я навещал ее в аптеке, гово­рила иначе, чем дома. Контраст был невероятный. Но сразу после работы она освобождалась от маски. Много лет спустя я нашел подобное раздвоение личности у мистера Уэммика, персонажа «Больших надежд» Диккенса, с той только разни­цей, что мистер Уэммик был Ангелом дома и пренеприятным субъектом на своей работе.

Геня вселилась в старый дом дедушки. Дом стоял на бой­ком месте между рынком и баней на Первомайской улице, которая раньше называлась Злодеевкой. В этом доме прове­ли последние дни жизни бабушка и Дина. Дом был в хоро­шем состоянии, но вокруг не было огорода, и участок зарос бурьяном.

Я привык к тому, что дома все говорили на идиш, который я хорошо понимал, но на котором разговаривать не пытался. Израиль, Рива, мать, Геня говорили друг с другом только на идиш. Со мной и сестрами они говорили по-русски, но часто переходили на идиш, хотя мы отвечали по-русски. Но только в Калинковичах я увидел, что идиш — это не только язык мо­их близких, а язык целого народа, на котором разговаривают даже дети. Там сохранилось значительное еврейское населе­ние. Калинковичи были железнодорожным узлом, и оттуда легче было бежать при наступлении немцев. Но зато почти все другие еврейские окрестные местечки — Юровичи, Домановичи, Хойники, Брагин — канули в вечность. Те же, кому удалось спастись, вернулись в Калинковичи после войны, и в 1949 году Калинковичи еще не потеряли полностью своего еврейского облика. В 1949 году в Калинковичах оставалось несколько тысяч евреев. Мне было странно играть в футбол с мальчишками, которые передразнивали друг друга: «Ошер, зай нит кун кошер!»[9] Впрочем, не все Калинковичи были еврейскими. Евреи жили на определенных улицах, которые по внешнему виду сильно отличались от улиц с нееврейским населением. Они были лишены садов. На огородах росли кияхи, а на улицах была непролазная грязь.

У меня там было много родственников, и я с Теней ходил по гостям. Если мы кого-нибудь забывали, то порождали ужасные обиды. Самой близкой считалась двоюродная сестра матери Хай-Рива Рабинович. Ее дочь лишь два года до этого уехала через Польшу в Израиль, и об этом много говорилось. Хай-Рива была женщина простая и работала своими рука­ми. В гости к Хай-Риве заходил молодой мужчина Чечик, который потерял на войне ступню. Чечик был в штурмовых войсках, из которых мало кто уцелел, но вспоминал войну с чувством ностальгии: «Вот было время! Перед атакой спирт давали!»

Другой двоюродный дядя, бухгалтер Соломончик Мительман жил у кладбища и хвастался. «По крайней мере, я знаю, на каком свете живу!» На этом кладбище были похоронены дедушка и дядя Носон. Ров же с евреями, убитыми в 1941 го­ду, был около железной дороги, и в 1949 году власти запре­щали ставить там даже простой знак, что здесь похоронены люди. Все это пространство было распахано.

Дальняя родственница, врач Сарра Гутман, принадлежа­ла к местной знати. Я часто ходил к ее сыну Адику, который только что кончил учительский институт, и мы слушали тро­фейные немецкие пластинки.