реклама
Бургер менюБургер меню

Михаил Агурский – Идеология национал-большевизма (страница 23)

18

Лежнев не был создателем собственной философской системы, а лишь эпигоном, но зато исключительно последовательным. То, что для одних было лишь теорией, для него должно было быть воплощено в практику. В своей автобиографии Лежнев сообщает, что для него всегда главной целью была ясность и непротиворечивость, и это правда. Он был по-своему безукоризненно честен в рамках своих взглядов и совершенно последователен в своей непоследовательности. Н. Мандельштам, знавшая его в начале 30-х гг., правильно заметила в нем подлинную искренность в его новом увлечении марксизмом.

На Лежнева глубокое влияние в свое время оказал «Апофеоз беспочвенности» Шестова. Как известно, Шестов провозглашал право человека не придерживаться постоянных идеологий и убеждений. Непостоянство по Шестову — одна из высших добродетелей. «Нам, людям, издавна воюющим со всякого рода постоянством, — говорит он, — отрадно видеть легкомыслие молодых. Они будут до тех пор странствовать по материализму, позитивизму, кантианству, спиритуализму, мистицизму и т.п., пока не увидят, что все теории и идеи так же мало нужны, как фижмы и кринолины... И тогда начнут жить без идей, без заранее поставленных целей, без предвидений, всецело полагаясь на случай и собственную находчивость».

Но Шестов в своем воздействии на Лежнева объединяется с Горьким, который, вероятно, сам был под влиянием Шестова. В самом деле, тремя годами позже после выхода «Апофеоза беспочвенности» Горький говорил в своей «Исповеди» об истине: «На сей день так — но так, а как будет завтра, не ведаю... В жизни нет еще настоящего хозяина; не пришел еще он, и неизвестно мне, как распорядится, когда придет. Поэтому нельзя говорить человеку: «стой на сем».

В точности так же и Лежнев восклицает вслед за Шестовым и Горьким: «Идеология не обязательно предначертание, не символ веры, которому повинуются слепо и неотступно. Это лишь регулятивная идея, выравнивающая компас среди бурного плаванья».

Отступление от всяких принципов Лежнев возводит в важнейший принцип жизни. «Чем последовательней и прямолинейней в принципах, тем круче обрыв в действительности», — предупреждает он.

Вера в то, что А = А — наивна. Утверждая это, Лежнев вновь обнаруживает влияние Шестова, ибо и тот писал: «А = А — говорят, что логика не нуждается в этом положении... А между тем оно имеет чисто эмпирическое происхождение, фактически действительно А всегда более или менее равняется А. Но могло быть и иначе»; стало быть, А может и не равняться А.

Но между Лежневым с одной стороны и Шестовым и Горьким — с другой есть большая разница. Лежнев произносит свои слова в 1922 г., в советских условиях, В то время как Шестов в 1920 г., а Горький в 1921 г. покинули Россию. В таком апофеозе беспочвенности содержались все потенции. Ни одна заведомо не исключалась, и поэтому Лежнев, нисколько не противореча себе, мог приветствовать и большевистское правление как правление «народного духа». Впоследствии, в 1934 г., когда Лежнев сокрушил кумиров своей молодости и стал страшным орудием в руках Сталина, он писал о своем учителе, не называя его имени: «Пора бросить набившие оскомину пустые разговоры о добре и зле по Толстому и Достоевскому, Канту и Ницше (темы книг Шестова). Разговоры эти служат лишь обманной ширмой для самого худшего вида безнравственности, какой знала человеческая история, — для капиталистической эксплуатации и империалистических войн». Но разве мог бы Шестов бросить за это камень в Лежнева, столь радикально осуществившего «легкомыслие молодых»?

Естественно, что Лежнев оказывается, как и Устрялов, резким критиком формальной демократии, что у него коренится в почитании Ницше и Шестова; он нападает на право, как таковое, что еще более сближает его со сменовеховцами, хотя те идут в своем отрицании права от славянофилов. Для него «правовые категории» — «самодовлеющие сущности в безвоздушном пространстве чистого умозрения». Но как гегельянец Лежнев говорит о диалектической антиномии диктатуры и демократии. По его словам, «диктатура выросла... из недр демократии».

Лежнев насмешливо критикует разогнанное Учредительное собрание, говоря, что тот, кто уважает Россию как страну и русский народ как нацию, не может всерьез назвать носителями их воли беспомощное и жалкое собрание растерявшихся людей. Эсеров он обвиняет в чистоплюйстве.

Естественно, что Лежнев желает видеть в новом обществе и нового человека, вышедшего «на дорогу без тяжелых вериг традиций», непосредственного, свободного от «паутинного плена идейных предрассудков, устарелых принципов». Если Гершензон только мечтает о том, что было бы великим счастьем «кинуться в Лету, чтобы бесследно смылась с души память о всех религиях и философских системах, обо всех знаниях, искусствах, поэзии и выйти на берег нагим, как первый человек», то Лежнев уже видит такого человека в новой действительности. В борьбе с традицией Лежнев нападает на все попытки компромисса с большевизмом на основе православия и критикует св. П. Флоренского за то, что тот, оставаясь «старым человеком, желает обрести в новой действительности «твердую почву и «свою родную печку». Для таких людей революционная современность чудится... какой-то кувырк-коллегией, что все новое не принимается, отталкивается, выблевывается из сознания, как чужеродное тело» даже русскую классическую литературу он «хвалит за то, что та накопила в народе «отрицательную энергию разрушения».

Одним из центральных моментов лежневского мировоззрения оказывается убежденность в религиозности большевистской революции. Эту «религиозность» необходимо рассматривать в рамках богостроительства предреволюционной эпохи, но опять-таки Лежнев проповедует богостроительство в новых условиях, когда Горький и Луначарский перестали открыто излагать свои идеи. Он настаивает на религиозности социализма, который, по его словам, «равнозначен атеизму лишь в узко богословском толковании. А эмоционально, по психологическому устремлению своему социализм крайне религиозен». Отсюда вслед за Горьким и Луначарским Лежнев полагает, что социализм приведет к утверждению религии. «Стихийно-религиозное народное самосознание, — говорит он, — совершило переход не к атеизму, не к отрицанию, а именно к действенному и пламенному утверждению религии».

Для Лежнева революция — осуществление пророчества Горького, который еще в 1908 г. предсказывал:

«Будет время — вся воля народа вновь сольется в одной точке; тогда в ней должна возникнуть необоримая и чудесная сила — и воскреснет Бог». Но Горький более «церковен», чем Лежнев, ибо Христос для Горького — идеальный продукт народной воли. У Лежнева же народная воля более своевольна, она может произвести кое-что похуже, да и Христос для него не много значит.

«Религиозное сознание пролагает себе путь к широким массам, — утверждает Лежнев, — ибо для воплощения своего требует «соборного действия», создает свой церковный жаргон, свои хоругви. Но в этом есть и опасность, ибо стихийное сознание высшую идею упрощает вульгаризует, сводит к двум противоположным силам добру и злу, Ормузду и Ариману». Сегодня это может заостряться на татарине, завтра на жиде или германском империализме, послезавтра — на буржуе».

Но Лежнев готов отождествить себя с этим сознанием в любом его проявлении. Для него только народ как хранитель религиозного сознания является источником истины. «Учуять народный дух, слиться с ним в едином творческом порыве — вот первый завет... и лишь второй — выверять и выравнивать движение по идейно-этическому предначертанию». Тут снова из-за спины выглядывает Горький, лукаво показывая на свою «Исповедь», в которой, между прочим, провозглашалось: «Народушко бессмертный, его же духу верую, его силу исповедую; он есть начало жизни единое и несомненное: он отец всех богов бывших и будущих».

Но ведь ясно, что и «народушко бессмертный», и «народный дух» — не что иное, как наш старый знакомый: гегелевский исторический Дух, с которым отождествлял себя Устрялов.

Критерий следования народному духу — главный для Лежнева. Разумеется, что и большевизм является его проявлением, хотя Лежнев готов поддерживать все его формы.

«Русский империализм (от океана до океана), русское мессианство (с Востока свет), русский большевизм (во всемирном масштабе) — все это величины одного и того же измерения», — говорит Лежнев. Отсюда следует, что, если народный дух в данный момент появляется и в форме империализма, на него также надо ориентироваться и его поддерживать. Равно как и в случае направленности духа против жида, татарина, немца, буржуя. Ориентация на «дух» — это не ориентация на ценности, и для нигилиста Лежнева ценностей не существует. Есть лишь страстное стремление найти точку опоры, не потерять тождество своей собственной личности, к которой Лежнев как ассимилированный еврей так стремится. Он менее укоренен в России, чем Устрялов, и поэтому готов поступиться ради своей заветной цели большим, чем тот.

Представляют значительный интерес отношения Лежнева и Устрялова. Критик В. Полонский утверждал, что Лежнев, якобы, перепевал харбинца, но это неверно, ибо Лежнев и Устрялов постоянно полемизировали друг с другом, хотя, конечно, это полемика разных течений национал-большевизма: левого и правого. Как левый радикал Лежнев упрекал Устрялова, в частности в том, что тот призывает вернуться к старому патриотизму, утверждая, что «между национализмом и интернационализмом нет принципиальной противоположности», ибо вообще не существует абсолютных категорий.