Мигель Унамуно – Туман (страница 10)
– Конечно! А теперь до свиданья…
Дон Фермин отозвал Аугусто в сторонку со словами:
– Я забыл сказать вам, что когда я пишу Эухении, я пишу ее имя через «э», а не через «е»: «Эухэния». А «Арко» через «а»: «Эухэния Доминго дель Арка».
– А почему?
– Потому что, пока не пришел тот счастливый день, когда эсперанто станет единственным языком, одним-единственным на все человечество, следует писать на классическом испанском так, как слышится. Никаких «е». Объявим им войну! Будем писать «корова» через «а». И долой букву «аче». «Аче» – это абсурд, реакционность, авторитаризм, средневековье, отсталость. Объявляю им войну!
– Так вы, значит, еще и фонетист?
– Еще? Почему «еще и»?
– Потому что анархист и эсперантист…
– Это все едино, сеньор, все едино. Анархизм, эсперантизм, спиритизм, фонетизм… все одно! Бой самовластию! Бой разделению языков! Бой презренной материи и смерти! Бой «аче»! До свидания!
Они простились, и Аугусто вышел на улицу – с облегчением и даже некоторым удовлетворением. Он и сам удивился своему расположению духа. То, какой Эухения ему предстала во время их первой встречи лицом к лицу, и сама их беседа в спокойной обстановке, не только не причинили ему боли, но и воодушевили, воспламенили еще больше. Мир стал просторней, воздух – прозрачней, небо – лазурнее. Он словно впервые в жизни вздохнул полной грудью. В голове проникновенно звучали те слова матери: женись! Почти все встречные женщины казались ему хорошенькими, многие – красавицами и ни одна – безобразной. Мир озарился новым таинственным светом двух огромных невидимых звезд, которые сверкали по ту сторону бирюзового свода. Неожиданно для себя Аугусто задумался о глубоком смысле вульгарного смешения двух понятий: плотского греха и падения наших прародителей, отведавших яблоко с древа познания добра и зла.
А также – о доктрине дона Фермина об истоках познания.
Он пришел домой, и Орфей выскочил встречать хозяина. Тот подхватил щенка на руки, приласкал и сказал: «Сегодня мы начинаем новую жизнь, Орфей. Чувствуешь, мир стал больше, воздух – прозрачней, небо – лазурнее? Ах, Орфей, когда ты ее увидишь, когда познакомишься с ней… Ты пожалеешь, что ты всего лишь собака, так же, как я жалею, что я всего лишь человек! А скажи мне, Орфей, откуда у собак знание, если вы не грешите, если для вас ваше познание не грех? Познание без греха нерационально и потому не считается познанием».
Верная служанка Лидувина накрывала на стол и задержала на хозяине взгляд.
– Что ты так смотришь? – поинтересовался Аугусто.
– Другой вы какой-то стали.
– С чего ты взяла?
– Молодой господин аж в лице переменился.
– Думаешь?
– Правда-правда. А что, с пианисткой дело выгорело?
– Ну знаешь, Лидувина!
– Вы правы, молодой господин. Но я ведь о вашем счастье волнуюсь!
– Кто знает, в чем счастье?
– И то верно.
И оба воззрились на пол, как будто секрет счастья был скрыт под ним.
IX
На следующий день Эухения беседовала в тесной каморке привратницы с неким юношей. Сама привратница из деликатности вышла на крыльцо подышать свежим воздухом.
– Пора все это прекратить, Маурисио, – говорила Эухения. – Так дальше продолжаться не может, тем более – после вчерашнего.
– А разве ты не сказала, – возражал вышеупомянутый Маурисио, – что этот самый поклонник – олух и зануда?
– Да, но он богат, и тетушка не оставит меня в покое. Честно говоря, мне не хочется никому причинять неприятностей. И еще не хочется, чтобы докучали мне.
– Откажи ему от дома!
– От чьего дома? Дядиного, тетиного? А если они против?
– Не обращай внимания на него.
– Не обращаю и не собираюсь, однако меня беспокоит, что этот бедолага возьмет манеру приходить в гости, когда я дома. Как ты понимаешь, запереться у себя в комнате и прятаться от него – не выход. Он тогда начнет изображать молчаливого страдальца.
– Да и пусть изображает.
– Нет, я не умею отказывать попрошайкам, никаким, тем более – таким, с жалобным взглядом. Ох, видел бы ты, какие взгляды он на меня бросает!
– Они тебя задевают за живое?
– Смущают, скорее. И… чего лукавить, да – задевают.
– Боишься?
– Не глупи! Я ничего не боюсь. Для меня существуешь только ты.
– Знаю! – с глубокой убежденностью ответил Маурисио и, коснувшись колена Эухении, задержал руку.
– Самое время тебе решиться, Маурисио.
– На что решиться, сокровище мое?
– Ну а ты сам как думаешь? Пора бы нам пожениться!
– И на что мы будем жить?
– На мое жалованье, пока ты не подыщешь работу.
– На твое жалованье?
– Да, нас будет кормить ненавистная музыка!
– На твое жалованье? Да ни за что! Никогда! Никогда! Никогда! Чтобы я жил на твое жалованье! Я буду искать работу, я ее найду, и, будем надеяться…
– Надеяться, надеяться… Так и годы пройдут! – воскликнула Эухения, постукивая каблучком об пол. Ладонь Маурисио так и лежала у нее на колене.
Почувствовав это, он убрал наконец руку, но лишь затем, чтобы приобнять девушку и поиграть одной из ее серег. Эухения не отстранилась.
– Послушай, Эухения, развлечения ради могла бы и поулыбаться этому увальню.
– Маурисио!
– Ты права, не сердись, сокровище мое! – Он положил руку на затылок Эухении, притянул к себе и закрыл глаза. Губы их сомкнулись в долгом влажном поцелуе.
– Маурисио!
И тогда он поцеловал ее в глаза.
– Так дальше продолжаться не может, Маурисио!
– Отчего? Разве по-другому будет лучше? Сейчас ведь нам хорошо.
– А я тебе говорю, Маурисио, что дальше так нельзя. Ты должен найти работу. Я ненавижу музыку.
Бедняжка смутно ощущала, не вполне отдавая себе в этом отчет, что музыка – вечное предвосхищение, предвосхищение триумфа, который никогда не настанет, вечное вступление без финала. Музыкой она была сыта по горло.
– Я поищу работу, Эухения, поищу.
– Ты всегда так говоришь, а воз и ныне там.
– Так вот как ты думаешь…
– Я не думаю, я знаю, что ты разгильдяй и не более того. Кончится тем, что это мне придется подыскивать тебе работу. Конечно, ведь мужчинами проще надеяться!
– Вот, значит, как ты думаешь…
– Да-да, именно так. Опять же, я не хочу видеть умоляющие, как у голодного пса, глаза сеньорчика дона Аугусто…