Мигель Сервантес – Дон Кихот Ламанчский. Том 2 (страница 4)
Все эти казуистические доводы лиценциата выслушал другой сумасшедший, находившийся в другой клетке, граничившей с клеткой бешеного, он вытянутым ухом то и дело прикладывался к железной решётке, пытаясь не пропустить ни одного слова, и, привстав со старой циновки, на которой он лежал, голый и покрытый какими-то гнилыми шкурами, громким голосом он завопил, спрашивая, кто тот, кому было дана привилегия вознамериться уйти отсель здоровым и вменяемым?
Лиценциат ответил:
– Я, брат, тот, кто уезжает! Мне больше незачем здесь торчать за милую душу, за что я бесконечно благодарен небесам, которые оказали мне такую великую милость и благоволение!
– Батюшки светы, да что вы говорите, лиценциат, воистину, дьявол водит вас за нос, желая погубить! – возразил безумец, – Успокойтесь и лучше сидите на месте, тогда вам не придется возвращаться в родные пенаты с извинениями и кислой мордой лица!
– Я знаю, что у меня всё хорошо, я в полном порядке! – ответил выпускник, мотая головой, как конь на выданье, – и мне незачем будет снова ходить по кабинетам голым!
– Это вы-то в порядке? – с сарказмом прокаркал безумец, – Ну… хорошо, будем погладеть, поглядим-увидим, ступайте с Богом, коллега, но я клянусь вам Юпитером, величие которого я представляю здесь, на земле, как его посланец, что только за этот грех, который сегодня совершает Севилья, выгнав вас из этого дома и посчитав вас вменяемыми, я должен понести в нём такое наказание, да сохранится память о нём во все века веков вечных, аминь! Разве ты не знаешь, ничтожный лиценциатишка, что я смогу это сделать, потому что, как я уже сказал, я – Юпитер Трисмегист, то есть Громовержец, у меня в руках жгучие, пронзающие твердь лучи, которыми я могу повелевать и обычно угрожаю смертным, разрушая их мир? Но я хочу наказать этот невежественный город только одним: не давать дождей ни в нём, ни во всей его округе, ни окрестностях в течение целых трёх лет, которые должны отсчитываться с того дня и момента, когда эта угроза была высказана впредь. Пусть слёзы тысяч младенцев будет единственной влагой, пролившейся на эту проклятую богом землю! Итак… Ты свободный, ты здоровый, ты вменяемый, а я сумасшедший, а я больной, а я связанный… Так что я думаю о дожде, и лучше повешусь, чем дам дождю пролиться!
К взвизгам, диким выкрикам и апокрифическим доводам сумасшедшего с испуганными глазами внимательно прислушивались все присутствующие, но наш лицензиат, повернувшись к нашему капеллану лицом и взяв его за руки, сказал следующее:
– Не печальтесь, милорд, и не слушайте того, что сказал этот сумасшедший, в смысле, что если он Юпитер, то Юпитер даст команду лишить всех дождя, то тогда я – Нептун, и ежели бы я хотел, чтобы шёл дождь, я, Нептун, отец и бог вод, морей и океанов, мог бы лить дождь столько раз, и в таком количестве, сколько захочу и сколько кому потребуется!
На что капеллан ответил:
– При всем при том, сэр Нептун, вам было бы нехорошо злить мистера Юпитера, это чревато большой сварой и мордобоем! Ваша милость пусть остаётся при своём мнении, давайте-ка в другой день, когда будет больше спокойствия, мы вернёмся к разговорам с вашей милостью и всё разложим по полочкам!
Ритор и присутствующие рассмеялись, и взрывами их смеха капеллан был наполовину убит, поскольку был недоволен этими вольными шутками и насмешками над святым.
Они бросились к лиценциату, его раздели догола, и он остался дома, и рассказ был закончен…
– Ну, вот какая история, господин цирюльник, – сказал Дон Кихот, – история, которую я, придя сюда трясущийся и едва живой, как скелет на иголках, не мог не рассказать вам! Ах, господин брадобрей, господин брадобрей, и как слеп тот, кто не видит свет сквозь ткань плащаницы! И возможно ли, что ваша милость не знает, что сравнения, которые следуют от шутки к прибаутке, от ценности к ценности, от красоты к красоте и от рода к роду, всегда ненавистны и неприемлемы? Я, господин цирюльник, не Нептун, бог вод, и я не стараюсь, чтобы кто-то считал меня благоразумным, если я им не являюсь и благоразумием не славен; я просто устал от того, что указываю миру на его ошибки, заключающуюся в том, что он сам не смог возродить те счастливейшие времена, когда орден ходячего рыцарства был чемпионом горы. Но наша порочная эпоха не заслуживает того, чтобы наслаждаться таким же благом, как в те времена, когда странствующие рыцари брали на себя ответственность и взваливали на свои плечи защиту королевств, покровительство чистым девицам, помощь сиротам и подопечным, наказание гордецов и облагодетельствование благородных, не говоря уже о презентах скромным. Чем больше рыцарей носит на своих плечах щёлка и парчи, тем больше у них штофов, багрянца и всяких приблуд и богатых тканей, из которых теперь шьются их одежды, и тем больше они трещат языками, чем кольчугой, больше нет рыцаря, который спал бы в полях, подчиняясь строгости небес, обвесившись всем своим оружием от пят до головы; и больше нет никого, кто, не вынимая ног из стремен, навсегда приклеился бы к своему копью, просто пытаясь, как говорится, обезглавить сон, как это делали прочие бродячие рыцари былых времён. Больше нет никого, кто, выйдя из этого леса, поднялся бы на ту гору и оттуда ступил бы на бесплодный и пустынный морской берег, чаще всего находящийся во власти бурных и изменчивых стихий, и, обнаружив на нём, на его берегу небольшое судно без вёсел, паруса, мачты или ещё чего, с бесстрашным сердцем ринулся бы на поиски невестьчего, бросился бы истошно на эту посудину, отдаваясь безжалостным волнам бездонного моря, которые норовят поднять человека до небес и уже опускают в бездну; и он, подставив грудь неудержимому порыву ветра, когда бы он ни разразился, находится на расстоянии трех с лишним тысяч лиг от того места, откуда он отправился, и, когда он попадает в далекую и неизвестную страну, с ним происходят вещи, достойные того, чтобы о них писали не на пергаментах, а на бронзе. Но, увы, везде всецело торжествует лень, попирая усердие, праздность пожирает остатки труда, порок гнобит добродетель, высокомерие препятствует храбрости и пустое разглагольствоание всовывает в ножны старое, доброе оружие, с которым жили и умирали в лучшие времена человечества, чья слава сияла только в эти золотые века и только в рыцарских походах. Если нет, скажи мне: кто честнее и храбрее знаменитого Амадиса Галльского? Кто сдержаннее Пальмерина Английского? Кто более сговорчив и ловок, чем Тирант Белый? Кто более галантен, чем Лисуарт Греческий? Кто более ловок и удачлив, чем Дон Бельянис? Кто более бесстрашен, чем Перион Галльский, или кто более опасен, чем Феликс Марк Гирканский, или кто более искренен, чем Эспландиан? Кто более отважен, чем дон Чиронгилио Фракийский? Кто более храбр, чем Родамонт? Кто более благоразумен, чем король-племянник? Кто более смел, чем Рейнальдос? Кто более непобедим, чем Рольдан? Кто более галантен и вежлив, чем Руджеро, о котором сегодня судят герцоги Феррарские, согласно Турпину в его Космографии? Все эти рыцари и многие другие, кого я мог бы назвать, господин священник, были странствующими рыцарями, светом и славой просвещённого рыцарства! Вот этих рыцарей или подобных им, я имел виду и хотел бы назвать, потому что они не за страх, а за совесть были готовы сражаться и зашищать Его Величество, да ещё бы избавили его от излишних расходов, а турецкому Султану осталось бы рвать на себе одежды и вырывать пейсы. Вот при этом всём я хочу оставаться в своем доме, потому что в свою кампанию меня капеллан не берет; и если ваш Юпитер, как сказал цирюльник, не ниспошлёт нам дождь, я готов помочь ему, и сам буду лить дождь, когда захочу. Я говорю это только лишь, что мистер Бритвенный Таз понимал, о чём я говорю.
– По правде говоря, сеньор Дон Кихот, – сказал цирюльник, – я сказал это не поэтому, и да поможет мне Бог, что мои намерения были слишком уж добрыми, и ваша милость не должна этого чувствовать.
– Могу я чувствовать или нет, – ответил Дон Кихот, – я сам решу!
На это священник сказал:
– Хорошо ещё, что до сих пор я почти не произнёс ни слова, и я не хотел бы остаться с сомнениями, которые грызут меня и терзают мою совесть, порожденные тем, что здесь сказал сеньор Дон Кихот.
– Еще кое – что, – ответил Дон Кихот, – разрешено господину священнику; и поэтому он может заявить о своей щепетильности, потому что не в его вкусе ходить со скрупулезной совестью.
– Что ж, с величайшим удовольствием, – ответил священник, – я заявляю, что мои сомнения заключаются в том, что я никоим образом не могу убедить себя в том, что вся эта бесконечная вереница странствующих рыцарей, о которых упоминал ваша милость, сеньор Дон Кихот, была кавалькадой настоящих и подлинных людей, людей из плоти и крови, реально жившими в этом мире; и прежде чем я соглашусь, что это были настоящие люди из плоти и крови, я готов предположить, что всё это выдумки, басни и ложь, и сны, рассказанные бодрствующими или, лучше сказать, полусонными людьми.
– Это ещё одна чрезвычайно распространённая ошибка, – ответил Дон Кихот, – Ошибка, в которую впали многие, кто не верит, что в мире когда-либо были такие потрясающие твердь рыцари; и я много раз, с разными людьми и по разным поводам, пытался выявить истину в этом почти повсеместно распространенном заблуждении; но, признаюсь, иногда у меня ничего не выходило. Мое намерение, да и другие, поддерживают его на плечах истины; что правда настолько правдива, что я готов сказать, что я своими собственными глазами видел Амадиса Галльского, человека высокого телосложения, белолицего, с буйно разросшейся бородищей, йо-хо-хо, аспидно-чёрной, с мягким и строгим взглядом, у него не было причин гневаться, он не спешил гневаться на кого-либо и готов был, внезапно разгневавшись, в мановение ока снести меня со своего пути и так, как я описал Амадиса, я мог бы, на мой взгляд, живописать и изобразить всех сколь угодно значимых странствующих рыцарей, которые фигурирует в историях и легендах, которые, исходя из моих представлений, что они были именно такими, какими их изображают в романах, и из подвигов, которые они совершили, и описаний условий, в которых они вынуждены были действовать, можно с полным основанием воссоздать их философию, их нрав и даже облик..