Мэтью Льюис – Монах. Анаконда. Венецианский убийца (страница 92)
Сядьте! Сядьте обратно, дядюшка! Эдвард еще не покинул дом! Сейчас он стоит перед портретом своей матери, который, как я упоминал прежде, висит над диваном в гостиной Корделии. Глаза его прикованы к любимым чертам.
– Ах, матушка! – словно въявь слышу я голос юноши. – Хорошо, что ты спишь в могиле! Хорошо, что не видишь, как твоего единственного сына изгоняют из отчего дома и сердца, и тебе не приходится осушать поцелуями его слезы, которые непременно смешивались бы с твоими собственными! Возможно, будь ты жива, такого не случилось бы. Возможно, ты заключила бы в защитные объятия сына, сегодня лишенного крова и выброшенного в огромный мир, и мой суровый отец внял бы мольбам страдающей матери, просящей за свое единственное дитя… Ах, если бы ты была жива, матушка… если бы твое место не занимала чужая мне женщина!..
Нет! Нет! Последних слов Эдвард не произносил – я несправедливо сужу о его честном сердце. Он признателен Корделии за всю доброту, к нему проявленную, ведь смотрите: он повязывает ленту с серебряным шитьем на алебастровую вазу, стоящую на каминной полке. Несомненно, он хочет дать мачехе понять, что думал о ней при расставании с родным домом и оставил ей драгоценную ленту как безмолвное напоминание о своей неизменной дружбе. О, она обязательно найдет твой прощальный дар, бедный Эдвард, и своим чутким сердцем верно истолкует намерение и чувства твоего сердца. Она будет часто думать о тебе в твое отсутствие и прилагать неустанные усилия к твоему возвращению – и пока Корделия там, ты не будешь
Юноша вновь поворачивается к портрету матери. На стене рядом с ним висит набросок с него, раскрашенный тушью: творение всевоспроизводящего карандаша Вилли. Копия нарисована на почтовом листе и пришпилена к стене булавкой – свидетельство подлинного тщеславия юного художника, бесстрашно подвергающего свою работу сравнению с оригиналом. В рисунке тысяча изъянов, но даже отсюда я вижу, что мальчику удалось уловить сходство. Эдвард порывисто снимает рисунок со стены, с благоговейным восторгом прижимает к губам и покидает комнату с такой поспешностью, словно боится, что вот-вот появится отец и отнимет у него вновь обретенное сокровище.
Вот он уже в карете… форейтор взмахивает кнутом… Все, Эдвард уехал!
О, я застал минуту приезда: фаэтон Корделии стоит перед домом, старый слуга и горничная вытаскивают из него подушки и несколько свертков. Дверь гостиной распахивается, и в комнату вприпрыжку вбегает Вилли, веселый, как жаворонок. Его мать определенно где-то поблизости. Под мышкой у мальчика какой-то бумажный рулон – темный и закоптелый, будто папирусный свиток, обнаруженный на раскопках Геркуланума[53]. Вилли разворачивает лист и держит перед собой, любуясь его отражением в зеркале. Ага, теперь понятно, почему мальчик выглядит таким гордым и счастливым. В доме, где они с матерью гостили, он нашел две старинные цветные гравюры, на одной из которых изображена сцена битвы, а на другой сцена охоты; и добросердечный хозяин порадовал будущего Рафаэля[54], подарив ему обе. Ну что сказать, Вилли! Это и впрямь настоящее сокровище!
Ага, смотрите! В гостиной появляется Корделия… по пятам за ней идет старый слуга… Вижу, она уже знает об изгнании Эдварда: ее бледность и удрученный вид не оставляют в том никаких сомнений. Не снимая накидки, она медленно подходит к дивану, садится и неподвижно сидит, опершись локтем о стол и склонив голову на ладонь, погруженная в мысли явно не из приятных. Теперь Корделия задает слуге несколько кратких вопросов… получает равно краткие ответы… потом отсылает слугу прочь и велит Вилли последовать за ним.
Она остается одна. Сидит, сцепив руки и уставив глаза в ковер. Потом воздевает руки к небу, словно мысленно произнося молитву… отирает слезу со щеки. Ах! Суровый муж давно приучил бедняжку к такому безмолвному выражению печали. Вот она встает и с отсутствующим видом ходит взад-вперед по комнате. Взгляд ее падает на цветочную вазу, вокруг которой повязана расшитая лента! Она останавливается… похоже, пытается вспомнить, видела ли ленту раньше… затем отвязывает ее и читает серебряные буквы, горестно качая головой… на бледном лице играет меланхолическая улыбка. Теперь Корделия отпирает лакированный шкапчик, где хранит самые ценные свои украшения, и кладет расшитую ленту в один из ящичков. Вдруг она вздрагивает, захлопывает шкапчик, торопливо запирает замок и прячет ключ в карман.
Дверь открывается. Входит Семпрониус. Значит, Корделия услышала его шаги на лестнице. За ухо у него заложено перо, – полагаю, он только что вышел из своей конторы (вероятно, расположенной в глубине дома), чтобы поприветствовать вернувшуюся из деревни жену. Однако визит этот, кажется, Семпрониусу совсем не по душе: он похож на провинившегося школьника, который ожидает нагоняя от учителя. Обмен приветствиями завершен, и далее сцена становится довольно комичной: он не очень хорошо понимает, как приступить к рассказу о том, что произошло в ее отсутствие, а она не склонна облегчать ему задачу.
Оба молчат. Он вздыхает, покашливает, возит ногами по ковру и неловко ерзает на стуле. Браво! Каким необычайно вежливым стал наш герой! Он настаивает на том, чтобы помочь жене снять накидку, которую затем аккуратно складывает. Но разговор все не клеится. Семпрониус подходит к окну и до самого верха поднимает одну жалюзи. Благодарю вас, любезный сэр! Она мне сильно мешала, а теперь я вижу вас гораздо лучше. Семпрониус подбирает с пола вязальную спицу… смотрит в окно, барабаня пальцами по раме… идет к камину и ставит свой хронометр по каминным часам – они сломаны и вот уже девять дней не ходят, насколько мне известно.
Но Корделия, чье нежное сердце не выносит зрелища нравственных страданий, пусть сколь угодно заслуженных, наконец избавляет мужа от тягостного смущения. Она встает с дивана, подходит к нему с видом, выражающим самое дружеское участие и одновременно самую благородную укоризну, берет за руку и подводит к портрету покойной супруги. Во всем облике и во всей позе Корделии сейчас столько возвышенного благородства, что она представляется мне созданием высшего порядка! По лицу превосходной жены ясно видно, что сию минуту она говорит мужу так: «Кабы те уста могли сейчас произнесть: „О ты, суровый отец, где сын мой?“ – смогли бы вы ответить на такой вопрос?»
Семпрониус потупляет взор, не смея посмотреть в лицо ни неодушевленной матери своего сына, ни его живой заступнице.
Теперь несравненная Корделия умоляет мужа не быть жестоким к сыну и самому себе – она дает волю безудержным слезам и старается смягчить его ласками, выражающими самое искреннее участие и благоволение. Сумеет ли Семпрониус противиться ее мольбам?
Нет, нет! Такое было бы невозможно, если бы он уже не сотворил столь великую несправедливость, – уступить сейчас для него значит признать, что он проявил непростительную суровость в деле: ложный стыд препятствует ему отменить приговор, выносить который не следовало ни в коем случае. Если он не объявит Эдварда недостойным сыном, то невольно выставит себя самым безжалостным отцом. Посему, чтобы избежать осуждения за содеянную ошибку, Семпрониус намеренно ожесточает свое сердце и ослепляет свой рассудок – и теперь он пускается в длинный, оживленный рассказ о произошедших событиях. Ах, как хотелось бы мне сейчас стоять с ним рядом, чтобы время от времени поправлять его с точки зрения фактической достоверности – хотя бы из одной только любви к его славной сестрице, которая, умей я владеть кистью, была бы изображена на семейном портрете в далеко не лестных красках!
Своим рассказом Семпрониус не произвел желательного впечатления на жену, но по крайней мере в очередной раз убедил себя самого в том, что поступил совершенно правильно. Было заметно, как важность и самодовольство возрастают в нем с каждой следующей фразой: чем дольше он говорил, тем сильнее краснел лицом и тем бурнее жестикулировал. Поначалу его единственной целью было скрыть под видом обиды, как глубоко подействовали на него речи Корделии; но он успешно распалил себя до настоящей ярости, которая теперь полностью овладевает его разумом, побуждая к несправедливым нападкам даже на саму Корделию. Ее слезы, хлынувшие с новой силой… внезапный румянец, заливший бледные щеки… мягкий укоризненный взгляд, который она устремляет на своего обвинителя, словно объявляя себя оправданной перед судом своей совести… все эти обстоятельства не могут быть вызваны ничем иным, кроме как каким-то суровым упреком, в порыве гнева высказанным Семпрониусом своей восхитительной жене. Возможно, он обвиняет Корделию в том, что она потворствует Эдварду в его непослушании… что она уже давно посвящена в его амурные дела, что не иначе она знакома с чертовой девицей и именно через нее пасынок завязал знакомство, ныне грозящее, на взгляд Семпрониуса, разрушить материальное благополучие и респектабельное положение, над созданием которых он трудился всю жизнь… Но какая бы вина ни вменялась бедной Корделии, в сию минуту разгневанный супруг прекращает свои упреки. Бьют церковные часы, – полагаю, они напоминают Семпрониусу, что пора отправляться на биржу, ибо он вдруг стремительно выходит из гостиной и хлопает дверью с такой силой, что окна дребезжат. Неотложные дела призывают и меня тоже. А посему, дорогой дядюшка, я с вами прощаюсь до вечера.