реклама
Бургер менюБургер меню

Мэтт Маккарти – Настоящий врач скоро подойдет. Путь профессионала: пройти огонь, воду и интернатуру (страница 58)

18

– Просто решила убедиться.

– Пожалуйста, скажи, что ты принимаешь… лекарства. Все свои лекарства.

– Принимаю! – она протянула руку и сжала мое плечо. – Начала ходить на прием к доктору Шанель. Она меня всем снабжает.

– Чудесно.

Она нащупала мое второе плечо и сдавила его:

– А ты больше, чем я тебя помню, Эм.

Мы оба прибавили в весе.

– Рассказать что-то смешное? – спросил я. – В медицинской школе один из кураторов сказал мне, что моя телесность смущает других студентов.

– Телесность?

– Ага.

– Кто вообще использует это слово?

– Странно, правда?

Она стала проговаривать это слово по слогам:

– Те-лес-ность.

– Итак, Дре, скажи честно, куда ты отправилась той ночью?

– На улицу.

– Я знаю, что это прозвучит странно, однако мне было больно. Правда.

Она коснулась моей ноги:

– Я принимаю таблетки. Но мне пора идти. Мне пора. Прости.

Многие из моих не самых богатых пациентов временно пропадали в первое или пятнадцатое число месяца, чтобы получить пособие по безработице или инвалидности, но обычно они возвращались в тот же день.

– Шанель меня всем снабдила, – добавила она. – Я в порядке.

– Ну, ты хорошо выглядишь.

Она коснулась моего лица, прямо как тогда:

– Ты тоже.

– Еще кое-что, – сказал я, быстро просмотрев очередное сообщение на пейджере. – А ты начала принимать таблетки из-за… из-за меня? Из-за наших разговоров?

– Честно?

– Да, честно.

Я закрыл глаза. Я никогда не желал, чтобы мои пациенты отвечали на вопросы то, что я хотел услышать, но в тот раз пожелал.

– Ох, Эм.

– Скажи как есть. «Или же просто подыграй мне».

Дре слегка повернула голову:

– Если честно, то нет.

Она встала, поправила свой сарафан и похлопала меня по ноге:

– Мне пора. Пока, Эм.

Часть шестая

Глава 40

После двух недель ночных смен вместе с Доном – за это время мы успели обменяться сотнями гипотетических вопросов – меня отправили отработать месяц в отделении интенсивной терапии больницы Аллена. Эта больница на триста коек расположена на 220-й улице, на северной окраине Манхэттена, и интернов Колумбийского университета отправляли туда на месяц обучаться гериатрии, а потом еще на месяц руководить отделением интенсивной терапии. Здесь работу интернов контролировали гораздо меньше, так как, в отличие от огромного медицинского центра Колумбийского университета на 168-й улице, в этой небольшой трехэтажной больнице, как правило, лежали пациенты с не столь серьезными и сложными медицинскими проблемами. И для всех нас это было большим плюсом.

На первый взгляд это назначение казалось немного противоречивым. Если пациенты в больнице Аллена были не такими больными, то зачем им вообще отделение интенсивной терапии? Во время бесконечной поездки на метро на север, до 220-й улицы, в начале апреля, я думал, может, подобно сердечному приступу Сэма, это будет отделение «легкой» интенсивной терапии. Состав приближался к больнице, и я задумался, насколько странно воспринимать людей в подобном ключе – как пациентов с простым или сложным медицинским случаем, как хронически больных или просто мнительных – а не как веселых или, скажем, раздражающих. Я был поражен, осознав, насколько изменилось мое мышление всего за один год работы в больнице. Когда я начал различать людей прежде всего на основании их физиологии, а не особенностей характера? Когда мои пациенты перестали быть бухгалтерами и преподавателями, превратившись в Даму с сальмонеллами или Парня с поносом?

Постепенно к концу первого года ординатуры работа завладела моими разумом и жизнью окончательно. Я не мог не думать о ней и постоянно упоминал в разговорах рабочие моменты.

Пробыв десять месяцев интерном, я больше не воспринимал жизнь как обычный человек. Когда смотрел фильм или читал журнал, мои мысли непременно возвращались к больнице – к какой-нибудь процедуре, какому-нибудь противоречивому диагнозу или знакомству с кем-то из пациентов, – и я переживал этот момент снова и снова, пока что-то не выводило меня из такого состояния. Теперь мне было сложно вести разговор, не упоминая чего-то, что я увидел или сделал на работе. Заказывая обед в буфете, я думал про пациента, который утверждал, что сел на банку горчицы. Делая покупки в супермаркете, я вспоминал буллы в легких.

Теперь я на все смотрел через призму медицины. Это происходило независимо от того, хотел я этого или нет. Когда видел на улице хромающего человека, начинал обдумывать, что могло привести к его хромоте – инсульт? Перелом? Мышечная атрофия? Пока не приходил к диагнозу, который меня устраивал. Я пялился на родинки странной формы в метро и на низко посаженные уши[86] в парке. Что могло все это вызвать? Я не мог успокоиться, пока не придумывал какую-нибудь правдоподобную гипотезу.

Мне отчаянно хотелось стать первоклассным врачом, но теперь еще появилось желание не забывать, каково это – быть не врачом, а просто парнем, прогуливающимся с чистой головой и пакетом с продуктами. Парнем, который не делает все быстро и решительно, который может посмотреть кому-то в глаза, не думая при этом об офтальмологии. Мне хотелось быть врачом и обычным человеком. Было ли это возможно? Или же одно исключало другое? Я надеялся, что мне никогда не придется делать выбор, хотя в каком-то смысле казалось, что я уже его сделал.

Когда я вышел на первое тридцатичасовое дежурство в отделении интенсивной терапии больницы Аллена, оказалось, что за нашей группой из четырех интернов будет присматривать всего один ординатор третьего года (а не четыре ординатора второго года, как это было обычно), работу которого будут контролировать два штатных врача. Скорее всего, обо всем этом рассказали нам многими месяцами ранее на вводном семинаре, когда подробно описывали, что нас ждет в интернатуре, в серии презентаций, однако я уже забыл такие детали. За прошедший год я стал на удивление близоруким: был сосредоточен на том, что мне нужно было знать в конкретный день, особо не думая, что может случится в предстоящие недели и месяцы.

Весь персонал отделения интенсивной терапии больницы Аллена отправлялся домой в восемь вечера, и мне предстояло всю ночь в одиночку держать оборону. Разумеется, у меня была подстраховка в виде дежурившего ночью штатного врача, который принимал новых пациентов в другой части больницы. Тем не менее после захода солнца я остался, по сути, в одиночестве.

Некоторые интерны рыдали от экзистенциального ужаса, когда им приходилось в одиночку руководить отделением интенсивной терапии после месяцев работы под руководством опытного врача.

Считалось, что если месяц в этом отделении выпадал на конец интернатуры, то это были идеальные условия, чтобы помочь подающему надежды интерну привыкнуть самостоятельно принимать непростые решения без помощи более старшего ординатора. Вместе с тем здесь цена ошибок возрастала, и ошибочный диагноз или неправильный выбор лекарств могли привести к реальному вреду для пациентов, а не просто нагоняю от наставника. Я слышал истории о том, как интерны рыдали от экзистенциального ужаса, когда им приходилось в одиночку руководить отделением интенсивной терапии. Когда солнце скрылось за Гудзоном и я попрощался со своими коллегами из интенсивной терапии в то первое одиночное ночное дежурство, у меня в голове вертелась только одна мысль: «Не облажайся».

Окинув взглядом отделение интенсивной терапии – общая палата была размером с внутреннее бейсбольное поле[87], – я обратил внимание, что свет люминесцентных ламп здесь не такой яркий, как в больнице Колумбийского университета. Да и запах антисептика не такой сильный, словно кафельную плитку на полу просто помыли хлорным раствором, после чего попрыскали промышленным освежителем воздуха. Здесь было не хуже и не лучше, чем в больнице на 168-й улице. Здесь просто было по-другому, как если бы я переехал в новую съемную квартиру с незнакомыми соседями по этажу и другой бытовой техникой, к которой еще только предстояло привыкнуть.

Передо мной в отделении лежали без сознания двенадцать тел, подключенных к аппаратам ИВЛ и капельницам, прямо как в нашей больнице. Здесь были блеющие мониторы кровяного давления, энергичные медсестры и взволнованные родственники, прямо как у нас в больнице. Здесь лежали знакомые стопки ЭКГ и черствые бублики, вот только здесь не было Байо или Дона. Лишь я, наедине с дюжиной очень больных, очень сложных пациентов. Это была никакая не облегченная версия реанимации.

Я смотрел на список своих задач в то первое одиночное ночное дежурство, планируя очередность действий. С чего бы начал Байо? В каком порядке расставила бы их Эшли? До рассвета мне нужно было выполнить где-то две дюжины дел, и я мог сделать это в любом порядке. Я запросто мог все успеть, если бы ночь прошла без происшествий, но было бы глупо предполагать, что так и будет. Меня несомненно ждали различные непредвиденные обстоятельства – фибрилляции сердца, серьезные нарушения баланса электролитов, неукротимая рвота, – не говоря уже про новые поступления из приемного покоя. Повесив вокруг шеи стетоскоп и проверив пейджер, я направился к ближайшему от меня пациенту.

В его маленькой палате, отгороженной от люминесцентного света большой бежевой шторой, тянущейся по всему периметру, было темно и прохладно. Плоский дисплей, на котором отображались настройки аппарата ИВЛ, слегка освещал пятнистую кожу лежавшей под наркозом вьетнамки с пневмонией. У нее была крайняя степень ожирения и невероятно длинные ногти на пальцах рук. Подойдя к ее палате, я ощутил рядом с собой чье-то безмолвное присутствие. Сначала послышался голос Эшли, спокойно напомнившей мне найти скрытые лимфоузлы. Ее сменил Джим О’Коннел, сказавший не забыть заглянуть под ногти. Я представился этой спящей женщине в качестве формальности, понимая, что она не сможет мне ответить. Тем не менее я говорил громко на случай, если она вдруг уловит какое-то слово или фразу.