Мэтт Хейг – Собственность мистера Кейва (страница 20)
– Что ж, мистер Кейв… – сказал он, перестав свистеть. Его речь была чище, чем у остальных, но каким-то образом его голос внушал больший ужас. – У вас есть выбор. Пара проломленных черепов или пара чернильниц. Ваш ход.
– Нет, пожалуйста, нет, мы говорим правду! – воскликнула ваша мама. Ее спокойствие испарялось на глазах, а ее взгляд метался между этими троими.
И именно тогда Рубен заплакал. Я помню, что сказала твоя мама, взглянув на монитор радионяни, белый пластик которой был так же заметен среди старинных предметов, как может быть заметен открытый глаз у трупа. «Тише, тише, тише». Я помню ее умоляющий взгляд, как будто Рубен мог ее услышать через крохотные отверстия динамика.
Взломщики посмотрели на потолок.
– Нет, – сказала ваша мама. – Наверху их нет. Я о чернильницах. Их там нет.
– Где дите, мистер Кейв? – сказал тот, с подсвечником.
– Простите? – не понял я.
– Дите.
«Дите». Вселяющее ужас изуродованное слово.
Вежливый снова посмотрел мне в глаза.
– Что же вы выберете, мистер Кейв? Вы и вправду готовы отдать жизнь своего ребенка за пятьдесят тысяч фунтов?
Разумеется, он блефовал. Он не стал бы подниматься наверх и приказывать своим громилам забить наших детей до смерти подсвечником. Я понимал это и молился, чтобы ваша мама тоже это поняла.
Моя молитва не была услышана.
– Теренс, сделай что-нибудь, – прошептала она. Этот шепот до сих пор меня преследует. Видишь ли, Брайони, я ничего не сделал. Вообще ничего, а время шло. И стоящий передо мной человек, тот самый, вежливый, который свистел, кивнул двум другим, чтобы они поднимались наверх.
Ваша мама бросилась им наперерез. Схватилась руками за дверной косяк.
– Не троньте моих детей! – произнесла она. Помимо страха в ней кипела ярость. Дикий взгляд, оскаленные зубы. Животный инстинкт защиты потомства. – Не смейте!
А я стоял, как вкопанный, очень быстро думал и очень медленно действовал. Любое действие, которое я способен был предпринять, привело бы к насилию, а этого я допустить не мог.
Но акт насилия, разумеется, случился.
К ней протянулась рука в перчатке, словно ее голова была вазой на полке, ценным объектом, над которым можно надругаться. Это был тот, усатый, с темными глазами. Он отшвырнул ее в сторону, и она пролетела через половину комнаты. Она – огромный сгусток эмоций и переживаний – не могла противостоять этой физической силе.
Тогда посреди магазина стоял сосновый комод. Вашей маме он не нравился. Она сомневалась, то мы вернем хотя бы те одиннадцать тысяч, которые за него заплатили. Именно я настоял на покупке, считая, что на комоде будет удобно выставлять остальной товар. Мы так и делали – на нем стояли всевозможные предметы и фигурки, в том числе статуэтки, стекло, пара жардиньерок, но редкий покупатель интересовался собственно комодом.
Она врезалась головой в верхний угол, точнее, в край твердой деревянной прямоугольной крышки, выступающей по углам над его корпусом. Она ударилась и упала на пол, с этими подвернутыми до локтей рукавами, хотя работа, для которой она их подворачивала, так и осталась невыполненной. Я понимал, что они убили ее, и их глаза, полные ужаса, так не похожего на мой, говорили о том, что они тоже это понимают.
Взвыла сирена.
Мистер Наир, пакистанец, владевший небольшим новостным агентством, слышал звук разбитого окна и вызвал полицию.
Грабители рванули прочь, но их поймали буквально через минуту. Я об этом узнал уже позже. Я тогда вообще мало что понимал. У меня, очевидно, был шок. Я в тот вечер ни с кем не мог говорить – ни с полицейскими, ни с медиками, ни с Синтией (ей позвонила очень милая женщина из полиции).
С одной стороны, я помню, как сидел с вами. С тобой и твоим братом. Я помню, что ты крепко спала, не слыша его нескончаемых криков. Я помню, как зажимал уши руками, отчаянно пытаясь отгородиться от звуков, которые казались мне причиной произошедшего. В тот вечер я думал об ужасных вещах. О кошмарном обмене судьбами. Шли дни, недели, месяцы, а я сам себе не доверял, когда находился рядом с ним. Иногда он рыдал, и я был уверен, что он рыдает от ненависти ко мне, от того, что внутри него живет зло, нетерпимое ни к его жизни, ни к чьей-либо другой. Иногда я звонил Синтии, просил ее прийти, а сам запирался на чердаке или прятался за стойкой, в ужасе от своих собственных черных мыслей. Однажды я даже позвонил ей в театр. Я позвонил в антракте, и ей пришлось уйти со спектакля по пьесе Теннеси Уильямса, в котором она играла. О, кошмарное было время.
Конечно, я ни за что не причинил бы ему вреда. Но тогда я сам в себе сомневался. Какая-то часть меня пыталась обвинить плачущего младенца в том, в чем виноват был только лишь я.
«Сделай что-нибудь», – сказал она. Сделай что-нибудь. Сделай что-нибудь. Сделай что-нибудь. Но я ничего не сделал. Я стоял и ничего не делал, и поэтому она умерла. До того момента я не осознавал, что я такой. Что я трус. Что мной управляет страх и эгоизм. Что еще мне предстояло о себе узнать? Чем еще может омрачиться моя совесть? Эти вопросы порождали во мне разнообразные страхи. И страхи эти не исчезли, даже когда Эндрю Харт, убийца вашей матери, сел в тюрьму.
Он был человеком. Принять это было невозможно. Человек с человеческим именем. В зале суда, когда он был уже без балаклавы, я вынужденно признал, что мы с ним принадлежим к одному виду, что у него сдержанные и приятные манеры. Я смотрел на него, видел его потускневшие темные глаза и понимал, что больше никогда не смогу доверять человеческой внешности. Иногда убийца способен улыбаться самой нежной из улыбок.
Его, разумеется, посадили. Увезли в тюрьму Рэнби.
А что же я? Я был сломлен, но пережил это. Хоть больше и не мог смотреть в глаза своего сына, не думая о смерти его матери.
Мое горе не было наполнено той глубокой печалью, о которой часто рассказывают люди. Печаль все замедляет, придавливает тебя к дивану, выбрасывает из жизни. Горе поступает иначе. Горе вышвыривает тебя из самолета. Горе – это ужас в чистом виде. Момент падения, когда ты осознаешь, что у тебя за спиной нет парашюта. Дергаешь за кольцо, а ничего не происходит. Дергаешь, дергаешь, дергаешь и знаешь, что это бесполезно, но остановиться не можешь, потому что это будет означать смирение с землей, с приближающейся к тебе на огромной скорости землей, которая вот-вот разобьет тебя на куски. А тебе хочется остаться целым и невредимым. Но вот ты падаешь и ничего не можешь сделать, разве что продолжать верить в несуществующий парашют.
И спустя два месяца после смерти твоей мамы я все еще дергал за кольцо.
Я поехал в Ноттингемшир на Ньюаркскую антикварную ярмарку, где набрел на стенд с оружием и обмундированием. Среди сабель, касок времен Гражданской войны и шотландских кинжалов мне попалась коллекция огнестрельного оружия, аккуратно разложенная в передней части стола. Обычно я без особого интереса прохожу мимо таких стендов, избегая дурно пахнущей и так же дурно воспитанной шантрапы, традиционно толпящейся в таких местах. И тем не менее я остановился рассмотреть неплохую подборку разнообразных пистолетов.
Особенно меня привлек открытый футляр с великолепным оружием, покоившимся на багровом бархате. Большой мощный капсюльный пистолет времен американской Гражданской войны с затейливым растительным орнаментом, выгравированным на латунной рамке. «Нью-Хэйвен Армс Ко. № 1. Многозарядный пистолет Вулканик с патронами» гласил пожелтевший сертификат, набранный шрифтом в стиле «Дикий Запад». Патроны лежали в лакированной жестяной коробке, нетронутые, и спокойно ждали своего часа.
– Красота, да? – спросил человек за стойкой. Грузный тип в рубашке лесоруба, пьющий кипящий кофе из пластикового стаканчика.
– Да, – сказал я. – Действительно красота.
– Это редкая штучка. Вы нигде не найдете американский пистолет из тысяча восемьсот шестидесятых в таком состоянии. Посмотрите на ручку, там серийный номер. Двадцать восемь. Лакомый кусочек для коллекционера.
– И он в рабочем состоянии? – я посмотрел ему в глаза и, видимо, смутил своей прямотой.
– Да. Да, конечно.
Я взял пистолет в руки, и его вес меня обнадежил.
– Из него можно стрелять, допустим, в зайца с пятидесяти шагов? – поинтересовался я.
Он натянуто рассмеялся.
– Смотря какая у вас цель. Я, конечно, не то чтобы сторонник использования оружия.
– Но можно? – спросил я, рассматривая коробку с патронами. – Теоретически? Если бы сегодня стреляли в Авраама Линкольна, в том же театре, из этого пистолета, он бы все равно умер? Я прав?
Он поскреб жесткую щетинистую щеку.
– Да. Правы.
Даже беря в расчет малоприятную братию коллекционеров оружия, я видел, что довольно сильно озадачил этого лесоруба.
– Ясно, – сказал я. – Ладно. Хорошо.
Видишь ли, я был уверен, что все повторится. Уверен, что будет еще одно вторжение, и что я снова однажды столкнусь с людьми в балаклавах, которые будут угрожать моим близким. «Сделай что-нибудь, Теренс». Ее голос звучал в моей голове, пока продавец показывал, как чистить ствол и как заряжать патроны. Я слышал эхо ее слов, пока доставал чековую книжку и оформлял покупку.
– Обращайтесь с ним бережно, – сказал лесоруб, словно продавал мне собственного ребенка.
– Конечно, – ответил я, пока моя парящая в свободном падении душа замедляла свой полет. – Разумеется.