Мэрион Брэдли – Лесная обитель (страница 63)
Той ночью Гай долго не смыкал глаз. Он лежал, прислушиваясь к дыханию соседей и недоумевая, почему ему не спится. Впервые за много дней он ночует в сухости и тепле; да и в битвах бывал не раз. Впрочем, до сих пор ему доводилось сражаться лишь в мелких вооруженных стычках, и бой заканчивался, не успев начаться.
Гай попытался отвлечься – и вдруг, неожиданно для самого себя, вспомнил Эйлан. По пути на север он думал только о Юлии, воображал, как позабавит ее какой-нибудь занятной сплетней или армейской байкой. Но Юлии он никогда бы не признался в своих страхах, которые одолевали его сейчас в темноте…
«Здесь столько народу, а мне одиноко… Я хочу склонить голову тебе на грудь, почувствовать, как ты меня обнимаешь… Мне так холодно и пусто, Эйлан, мне так страшно!»
Наконец Гай задремал – чутко, вполглаза, – и во сне ему привиделось, будто они с Эйлан оказались вдвоем в какой-то хижине под сенью леса. Он поцеловал ее и заметил, что живот ее округлился – она носила под сердцем его дитя. Эйлан улыбнулась ему, одернула платье и пригладила ткань на животе, чтобы ему было лучше видно. Гай положил ладонь на тугой изгиб, почувствовал, как внутри толкается ребенок, и подумал, что возлюбленная его прекрасна как никогда. Эйлан распахнула ему объятия и заставила сесть рядом, нашептывая слова любви.
Гай крепко уснул. А когда снова открыл глаза, вокруг уже царило оживление: офицеры просыпались, натягивали туники и на ощупь шнуровали доспехи в серых предрассветных сумерках.
– Почему он не выстраивает легионы в боевой порядок? – вполголоса спросил Гай у Тацита.
Вместе со всем личным штабом Агриколы они загодя выехали верхом на невысокий пригорок и теперь ждали, наблюдая, как под горой легкая пехота разворачивается широким фронтом, фланги которого прикрывает конница. Бледный свет зари поблескивал на гладких макушках бронзовых шлемов и на остриях копий; тускло мерцали доспехи. От подножия и выше протянулись каменистые пастбища, а дальше сухие травы сменялись широкими полосами гранатово-бурого папоротника-орляка и бледно-лилового вереска. Но в целом о рельефе Гравпия можно было только догадываться, ведь повсюду на подступах к горе и на нижних склонах толпились вооруженные люди.
– Потому что легионы недоукомплектованы, – отвечал Тацит. – Ты же помнишь, император, собираясь в поход на германцев, забрал часть людей из всех четырех легионов… В результате три тысячи наших лучших солдат прохлаждаются в Германии, на потеху хаттам и сигамбрам, а Агрикола вынужден выкручиваться как может, чтобы возместить нехватку войск. Он заранее вывел легионы за лагерный вал, обеспечив нам быструю поддержку на случай отступления, но надеется, что до этого не дойдет.
– Но ведь император сам приказал наместнику закрепиться в северной Каледонии, разве нет? – удивился Гай. – Домициан – человек военный. Неужто он не понимает?..
Тацит улыбнулся, и Гай внезапно почувствовал себя несмышленым ребенком.
– Кое-кто сказал бы, что император отлично все понимает, – понизив голос, проговорил Тацит. – Тит воздал нашему наместнику подобающие почести за его успехи в Британии, а когда эта военная кампания закончится, Агриколу отзовут из провинции. Вероятно, император считает, что в Риме двум победоносным полководцам нет места.
Гай оглянулся на военачальника: тот с пристальным вниманием наблюдал за развертыванием войск. Его чешуйчатый панцирь, надетый поверх кольчуги, блестел в разгорающемся свете дня, плюмаж из конского волоса чуть колыхался на легком ветерке. Из-под брони проглядывала белоснежная туника и штаны, плащ зловеще сиял багрянцем в утренних лучах.
Несколько лет спустя, приехав в Рим, Гай прочел отрывок из биографии Агриколы в изложении Тацита, где он подробно описал тот самый день. Молодой римлянин не удержался от улыбки: ради литературного эффекта автор приукрасил и расцветил речи полководцев в лучших традициях ораторского искусства. Ведь если слова римского военачальника они оба слышали прекрасно, то разглагольствования Калгака ветер доносил до них лишь урывками, и Гай, конечно же, понимал их гораздо лучше, чем Тацит.
Калгак начал первым; во всяком случае, Гай с Тацитом заметили, как рослый здоровяк с копной волос цвета лисьего хвоста расхаживает взад и вперед перед строем наиболее богато одетых воинов, и предположили, что это не иначе как Калгак. Эхом отражаясь от горных склонов, через открытую местность до римлян долетали отдельные фразы.
– …Они пожрали землю, и за спиною у нас только море! – Калгак жестом указал на север. – …Уничтожим этих чудовищ, которые продают детей наших в рабство! – Каледонцы одобрительно взревели, и следующие слова потонули во всеобщем гуле. Когда Гаю снова удалось что-то расслышать, неприятельский вождь, похоже, заговорил о восстании иценов.
– …Разбежались в ужасе, когда против них поднялись тринобанты под предводительством женщины – Боудикки!.. даже не хотят рисковать жизнью своих соотечественников, сражаясь с нами! Пусть же галлы и наши братья бриганты вспомнят, как предали их римляне, пусть батавы отступятся от них так же, как узипы! – В рядах ауксилариев возникло какое-то движение – многие из наемников тоже понимали речь Калгака, – но командиры быстро навели порядок. А рыжеволосый вождь между тем все призывал каледонцев сразиться за свою свободу.
Обезумевшая толпа напирала вперед, северяне распевали песни и потрясали копьями. Гай задрожал: эта неистовая, дикая музыка звучала для него призывом, пробуждающим воспоминания настолько древние, что их не удалось бы облечь в слова, – воспоминания о песнях, которые он слышал среди силуров еще грудным младенцем. Некая потаенная сторона его души – наследие матери – рыдала в ответ, ведь Гай своими глазами видел Мендипские рудники, видел, как рабов-бриттов строем гонят на корабли, чтобы продать в Риме; Гай знал, что Калгак говорит правду.
Ряды легионеров негодующе всколыхнулись: слов римляне не понимали, но тон не оставлял места сомнениям. В этот самый момент, когда уже казалось, что того гляди будет подорвана если не преданность, то дисциплина, Агрикола воздел руку, натянул поводья и развернул своего белого скакуна так, чтобы оказаться лицом к солдатам. Офицеры придвинулись ближе, чтобы не упустить ни слова.
Полководец говорил тихим, ровным голосом, как добрый отец, увещевающий взбудораженного ребенка, но слова его разносились над строем римлян из конца в конец и западали в душу. Он похвалил солдат за то, что они уже осилили такой дальний путь и выказали беспримерную отвагу и мужество, дерзнув выйти за рубежи римского мира, и мягко напомнил об опасностях, подстерегающих на пути тех, кто отступает через враждебную страну.
– …Отступление отнюдь не обеспечивает безопасности ни войску, ни полководцу… Вот почему честная смерть лучше позорной жизни… да и пасть на краю земли и природы никоим образом не бесславно[29].
Что до каледонцев, которых Калгак назвал последним свободным народом Британии, в речи Агриколы они стали просто-напросто жалкими беглецами.
– …Осталось лишь скопище трусов и малодушных. И если вы, наконец, отыскали их, то не потому, что они решили помериться с вами силами, а потому, что податься им больше некуда.
Слушая, как этот спокойный, доброжелательный голос развенчивает героику славного образа каледонцев, Гай был почти готов возненавидеть Агриколу. Но не согласиться с его выводами юноша не мог: одержав сегодня победу, римляне положат конец борьбе, которая тянется вот уже пятьдесят лет[30].
Гаю казалось, что этот человек воплощает в себе самую суть истинно римского духа, как себе представляет его Мацеллий. Невзирая на то, что род Агриколы происходил из Галлии и возвысился благодаря успехам на государственной службе сперва до сословия всадников, а затем и до сенаторов, в глазах Гая наместник был сродни древним героям республиканского Рима.
Подчиненные Лициния были искренне к нему привязаны, но в том, как офицеры смотрели на Агриколу, Гай ощущал нечто большее: безоговорочную преданность, которая помогала им сохранять твердость духа даже в такие минуты, как сейчас, когда собравшиеся на горе дикари начали приводить себя в боевое исступление, горланя боевые кличи и колотя по щитам. По-видимому, все, кому довелось служить под началом Агриколы, были готовы идти за ним в огонь и в воду. Гай, глядя на суровый профиль военачальника и слыша, как он говорит – спокойно и невозмутимо, как если бы беседовал с друзьями в своей палатке, – внезапно подумал: «Такая преданность создает императоров». Возможно, у Домициана есть все основания опасаться наместника.
Каледонцы выстроились на ближних высотах, причем ряды их разместились на холмах как бы ярусами, один над другим, нависая над равниной. Но вот неприятельские колесницы, везущие копейщиков, стремительно ринулись вниз по склону. Вокруг носились всадники, низкорослые лошадки, юркие и проворные, мчались во весь опор, возничие раскачивались из стороны в сторону на плетенных из ивняка помостах, а копейщики с хохотом потрясали оружием.
В глазах Гая то было зрелище, исполненное красоты и жути. Он понимал, что взору его вживе явлен воинственный дух Британии – таким, как видели его Цезарь и Фронтин, – и догадывался, что после сегодняшней битвы никогда и никому более не узреть его во всем величии и славе. Колесницы с грохотом летели вперед: в последний момент они развернулись, и метательные копья с глухим стуком ударили в римские щиты. Воины, пробегая вдоль оглоблей и между лошадей, подбрасывали в воздух сверкающие мечи и снова ловили их на бегу. Северяне пришли на битву словно на празднество; торквесы и витые браслеты блестели под солнцем. Мало кто был в кольчуге и в шлеме; большинство сражались в ярких клетчатых туниках или полуобнаженными, по светлой коже вились нарисованные синей краской спиральные узоры. Даже сквозь грохот колес Гай слышал, как каледонцы похваляются своей доблестью, и чувствовал не ужас, но горькую скорбь.