реклама
Бургер менюБургер меню

Мэри Шелли – Фолкнер (страница 7)

18px

Глава IV

Прошло два дня, и незнакомец с девочкой отбыли в Лондон. В решающий момент миссис Бейкер почувствовала укол совести и усомнилась, благоразумно ли было поручать свою невинную подопечную незнакомому человеку. Однако тот успокоил ее сомнения, продемонстрировав бумаги, где было указано его имя и звание — Джон Фолкнер, капитан туземной кавалерии армии Ост-Индской компании; кроме того, он сразу завоевал ее уважение своей независимой манерой держаться; по мнению миссис Бейкер, такая манера отличала лишь богатых людей.

Теперь ему предстояло собрать все свидетельства и документы, которые могли бы помочь установить личность малышки Элизабет. В наследство ей досталось незаконченное письмо ее несчастной матери, Библия, в которой имелась запись о рождении ребенка, молитвенник и личная печать с выгравированным на ней гербом мистера Рэби (печать миссис Бейкер благоразумно сохранила, а вот часы, поддавшись сребролюбию, продала); маленький письменный стол, в ящиках которого хранились незначительные бумаги и адресованные Эдвину Рэби письма от неизвестных людей. Просматривая содержимое ящиков, мистер Фолкнер обнаружил маленький иностранный альманах с гравюрами в роскошном переплете; на первой странице красовалась надпись, выведенная изящной женской рукой: «Моей дорогой Изабелле от А. Р.».

Если бы Фолкнер нуждался в доказательствах, подтверждающих его догадку о том, кто была подруга миссис Рэби, он бы их получил; он уже собирался прижать к губам страницу, подписанную дорогим ему почерком, когда, внезапно ощутив, что этого недостоин, задрожал всем телом, прижал к груди книгу и усилием воли сдержал все внешние проявления бушующей агонии, которую испытал при виде почерка своей жертвы. Одновременно он снова преисполнился решимости сделать все необходимое, чтобы осиротевшая дочь ее подруги заняла свое место в обществе. Он считал малышку наследством, завещанным ему той, кого он в последний раз видел бледной и бесчувственной у своих ног; той, о ком мечтал, будучи еще мальчишкой, и кто теперь обратилась в призрак, который будет терзать его совесть до самой смерти. Он не мог оживить покойных родителей прелестной девочки; знал он также, какой несравненной добродетелью обладала та, чьим заботам поручила ее мать, хотя к каждому воспоминанию о ней примешивалась двойная горечь: сожаление от утраты и ужас при мысли о судьбе, которую он на нее навлек.

Какое странное, непредсказуемое и вместе с тем неумолимое стечение обстоятельств привело его к моменту, когда он вынужден заменить ту, незаменимую! Она мертва — из-за его проклятых махинаций она больше не принадлежала к миру живых, — но каким же чудом он, спасаясь бегством от памяти и совести, решил искупить свою отчасти ненамеренную вину собственной смертью и очутился не где-нибудь, а в Треби! Еще более невероятными казались мотивы, что привели его в сумерках на кладбище, сделали могилу миссис Рэби сценой задуманной трагедии и побудили сиротку, оберегая святое место от осквернения, остановить его занесенную руку и тем самым найти в нем покровителя, — казалось, вся цепь событий держалась на одном тончайшем волоске.

Всякий человек, с кем в жизни хоть раз случалась трагедия, всякий, кто жил и надеялся и чье прошлое и будущее было разрушено одной-единственной фатальной катастрофой, одновременно ужаснулся и поразился бы тому, как незаметно сложились воедино тысячи давно минувших, кажущихся незначительными и тривиальными событий, что привели к печальному концу и послужили невидимой сетью, опутавшей жертву, угодившую в ловушку рока. И если бы самые страшные из этих событий не приключились, процесс разрушения судьбы еще можно было бы остановить, но никто не закричал «Стойте!» и не предсказал еще не случившегося, потому будущее в полной мере унаследовало прошлые печали.

Пораженный удивительными совпадениями, что сопровождали и направляли его шаги и будто бы управлялись незримой, но ощутимой силой, которая ткет вокруг нас причины наших действий, Фолкнер подчинил этой неведомой воле свой прежде непоколебимый ум. Теперь не он вел, а его вели, и его это вполне устраивало; мятежный дух удивлялся новообретенному покою; вместе с тем Фолкнер был доволен собой, а перспектива оказаться полезным стоявшему рядом с ним беспомощному маленькому существу, слабому во всем — не имевшему никаких ресурсов, кроме этого неотразимого права на его помощь, — была ему так приятна, что он сам удивлялся своим чувствам.

Перед отъездом он снова посетил кладбище в Треби вместе с сироткой. Та не хотела расставаться с могилами и с трудом согласилась оставить мать. Но миссис Бейкер беззастенчиво пользовалась привилегией взрослых обманывать малышей и наврала с три короба: то обещала, что девочка скоро вернется в Треби, то говорила, что она отправляется в богатый дом, где мама встретит ее живой и здоровой. Но, несмотря на ложные надежды, в последние визиты к могилам родителей девочка безутешно плакала и всхлипывала; Фолкнер пытался ее успокоить и говорил:

— Мы должны попрощаться с мамой и папой, дорогая моя; Господь забрал их у тебя, теперь я буду твоим новым папой.

Тут девочка, прижимавшаяся лицом к его груди, подняла голову и детским голоском, коверкая слова, произнесла:

— А ты будешь добр к маленькой и будешь любить ее, как папа?

— Да, милое дитя, обещаю любить тебя всегда; а ты полюбишь меня и станешь называть меня папой?

— Папочка, дорогой папочка! — воскликнула она и бросилась к нему на шею. — Мой добрый новый папа! — И ему на ухо она нежно, но серьезно добавила: — Но новой мамочки у меня не будет — мне не нужна другая, только моя.

— Нет, дорогая, — со вздохом ответил Фолкнер, — у тебя никогда не будет новой мамочки; та, кто могла бы ею стать, умерла, и ты осталась круглой сиротой.

Через час они выдвинулись в Лондон, но, несмотря на неотступно терзавшие его мысли, Фолкнер все же отвлекался и невольно восхищался обезоруживающим обаянием своей маленькой подопечной, ее очаровательной невинностью и красотой. Мы, люди, так непохожи друг на друга, что порой сложно объяснить, почему некоторые из нас поддаются сильным импульсам, в то время как на других те совсем не действуют. Тем, кто не наделен родительским инстинктом, дети представляются зверьками, безобразными и надоедливыми; другие же видят в них обаяние, затрагивающее глубинные струны души и пробуждающее к жизни все самое чистое и щедрое в нашей природе. Фолкнер всегда любил детей. В индийской глуши, где он прожил много лет, вид молодой туземки с малышом нередко вызывал у него слезы зависти. Светлокожие и хрупкие дети европейских женщин с румяными щечками и золотистыми волосами пробуждали в нем доброту к их родителям, которых он в иных обстоятельствах не удостоил бы вниманием; обуреваемое жгучими страстями сердце успокаивалось при виде невинных детских проделок, а в силу природной энергии, которую ему редко удавалось полностью израсходовать, он с радостью бросался помогать попавшим в беду. Если даже случайно увиденный беспомощный младенец вызывал у Фолкнера прилив сочувствия, что уж говорить о таком прелестном создании, как Элизабет Рэби: при взгляде на нее это естественное побуждение человеческой души усиливалось стократ. Да и никто не смог бы при виде нее остаться равнодушным; ее серебристый смех проникал в душу; взгляд, попеременно серьезный и веселый, был пронизан любовью; объятия и ласковые слова, мягкое пожатие крошечной ладони и теплые розовые губы — она была сама красота и невинность. А он, несчастный человек, был очарован и жалел ее мать, вынужденную покинуть этот благоухающий цветок, который должен был расти в раю, лелеемый и укрытый на материнской груди, а вместо этого оказался предоставлен всем ветрам.

С каждой минутой спутница Фолкнера все сильнее его очаровывала. Иногда они выходили из экипажа и поднимались на холм; взяв девочку на руки, он рвал для нее цветы с живой изгороди, а порой она убегала вперед и собирала их сама, безуспешно пытаясь отделить упрямую ветку плетистого кустарника и раня пальчики шипами; тогда он помогал ей и утешал ее. Потом они возвращались в экипаж, она забиралась к нему на колени и втыкала цветы ему в волосы, «чтобы папа был красивым»; а поскольку любая мелочь влияет на ум, чья чувствительность обострена страданиями, он таял, глядя, как она обламывает колючки шиповника, прежде чем украсить им его прическу. Бывало, она вплетала цветы в свои кудряшки и смеялась, глядя на отражение в стекле кареты. А иногда ее настроение менялось, и она принималась серьезно рассуждать о «мамочке». Спрашивала, не расстроилась ли мама, что ее малышка уехала в такую даль, или, вспомнив фантазии, которыми та делилась с ней после смерти отца, спрашивала, не летит ли мамочка с ними по воздуху. С наступлением сумерек она выглянула в окно и прислушалась. «Я ее не слышу; мама больше со мной не говорит, — сказала она. — Наверно, она слишком далеко, на той крошечной звездочке, и, значит, она нас видит. Ты там, мамочка?»

Красоту и безыскусность проще изобразить на холсте, чем описать словами. Случись нам увидеть прелестную сиротку с поднятым вверх пальчиком изображенной на картине (а таких красивых детей часто изображали итальянские мастера, да даже наш собственный Рейнольдс); случись нам взглянуть в ее серьезные глаза, вопрошающе и ласково выискивающие в сумерках призрачную фигуру матери, будто та вот-вот спустится со звездочки, куда поместила ее детская фантазия; случись нам заметить ее полуулыбку, контрастирующую с серьезностью нахмуренных детских бровей, и вокруг картины собралась бы восхищенная толпа. Этому перу едва ли удастся передать живое изящество маленького ангела, однако сейчас оно было у Фолкнера перед глазами и пробудило в нем сперва жалость, затем глубочайшее раскаяние; он прижал малышку к груди и подумал: «Ах, я мог бы быть куда благороднее и счастливее! Предательница Алитея! Зачем ты сгинула и навек унесла эти радости с собой в могилу?»