Мэри Шелли – Фолкнер (страница 66)
На третий день она больше не смогла выдержать напряжения, приказала запрячь лошадей в карету и сказала слуге, что поедет в город навестить адвоката Фолкнера и спросить, что ему известно. Она не сомневалась, что Фолкнер занедужил, но где он и как он сейчас? Ей стало невыносимо при мысли, что он лежит больной вдали от нее, возможно покинутый всеми; она винила себя за бездействие и решила не успокаиваться, пока не увидит отца.
Томпсон не знал, что сказать; он колебался, умолял ее не ехать; правда грозила сорваться с губ, но он боялся признаться во всем Элизабет. Та заметила его смятение; тысяча страхов пробудились в ней, и она воскликнула:
— Какое страшное событие ты от меня скрываешь? Признавайся немедленно! Боже правый, почему ты молчишь? Отец умер?
— Нет, мисс, никак нет, — ответил слуга, — но хозяина нет в Лондоне; он уже далеко. Слышал, его увезли в Карлайл.
— Увезли в Карлайл? Но почему? Что это значит?
— Против него выдвинуты обвинения, мисс, — продолжал Томпсон, спотыкаясь на каждом слове. — Те люди, что за ним приходили, — они арестовали его за убийство.
— Убийство! — отозвалась Элизабет. — Так, значит, они сражались на дуэли? И Джерард мертв?
Не в силах больше видеть ее несчастное лицо, Томпсон все рассказал.
— Не было дуэли, — ответил он. — Речь о деле многолетней давности; убийство дамы, кажется миссис или леди Невилл.
Тут Элизабет улыбнулась — страдальчески, но искренне: она обрадовалась, что ее худшие опасения не подтвердились, ведь это обвинение не показалось ей серьезным; впрочем, улыбка стерлась с ее лица, когда она представила бесчестье и стыд, связанные с подобным процессом; вообразила, как Фолкнера увезли из дома и поместили за решетку, заклеймив печатью позора. Пережив подобный удар, слабый ум бывает оглушен, однако сильный начинает делать то, что необходимо, и успокаивается, услышав призыв мужаться. Элизабет могла бы заплакать, припомнив прошлые беды или думая о будущих, но когда необходимо было решать и действовать, на нее всегда снисходило спокойствие; тело ее словно становилось крепче, глаза полыхали живым огнем, а лицо лучилось благородной и гордой уверенностью в своих силах.
— Почему ты мне раньше не сказал? — воскликнула она. — Какое безумие тобой овладело, что ты держал меня в неведении? Сколько времени мы потеряли! Вели готовить лошадей! Я немедленно выезжаю; я должна присоединиться к отцу.
— Но он в тюрьме, мисс, — ответил Томпсон. — Прошу прощения, но перед отъездом вы должны посоветоваться с кем-то из друзей.
— Это я сама решу, — ответила Элизабет. — Не мешкай; и так из-за тебя потеряли много времени. Но слышишь колокольчик? И что это, колеса? Возможно, он вернулся!
Она бросилась к двери, надеясь увидеть отца; открылись ворота в саду, и вошли две дамы; в одной Элизабет узнала леди Сесил, и через миг добрая подруга заключила ее в объятия. Элизабет расплакалась.
— Как вы добры, как великодушны! — воскликнула она. — И вы же принесли хорошие новости? Отец освобожден, все снова хорошо?
Глава XXXVIII
Семейство Рэби следовало рассматривать как неделимую единицу, ведь все его члены руководствовались общим чувством и действовали в соответствии с общим принципом. Они были католиками и никогда об этом не забывали. Миссионерская деятельность не являлась их задачей; напротив, они старались не допускать в свой круг чужаков и никогда не переставали помнить, что их вера была древнейшей в этих краях; свою преданность устоям предков они воспринимали как привилегию и отличие куда более почетное, чем благородное происхождение. Поскольку они жили в окружении протестантов, которых считали своими врагами, целью их существования было поддерживать незапятнанную честь; каждый из членов семьи должен был добиваться блага и славы для всего рода, пренебрегая личными интересами и индивидуальными привязанностями. Легко предсказать, к чему привела такая система. Простые радости — трудовые заслуги, счастливый дом, гармоничный семейный союз, в котором улыбки блестят ярче золота, — все это было неведомо Рэби, и все это они презирали. Они безжалостно топтали юные сердца и губили хрупкие надежды без капли раскаяния. Дочерей по большей части ждал монастырь; сыновья отправлялись служить за границу. Впрочем, не стоит винить одних лишь Рэби в таком положении дел: еще несколько лет назад английские католики не имели доступа к службе и карьере в родной стране.
Эдвин Рэби пал жертвой этой системы. Его просвещенный ум томился в оковах, но, отрекшись от веры, он стал изгоем в родной семье. Он был родительским любимчиком и главной надеждой, а стал позором семьи. Его имя не упоминали; его смерть сочли за счастье — семья наконец избавилась от бесчестья. Среди Рэби его жалела лишь жена старшего брата Эдвина: она ценила его таланты и добродетели и питала к нему искренние дружеские чувства, но тоже от него отреклась.
Предрассудки ожесточили ее от природы доброе и благородное сердце, но, хотя она действовала в соответствии с семейными принципами, лучшие ее чувства при этом страдали. После смерти Эдвина ее взгляд немного прояснился; она начала подозревать, что человеческая жизнь и мучения заслуживают большего уважения, чем символы веры. В ней пробудилось «позднее сожаление»[27], и она так и не смогла забыть глубокое впечатление, которое произвела на нее его смерть. С ней никогда не советовались по поводу вдовы Эдвина и его осиротевшей дочери; она ничего о них не знала. В то время она была еще молода и находилась под давлением более влиятельных членов семьи; ее с детства учили подчиняться. Но в характере женщины были скрытые черты, проявившиеся с возрастом. Ее муж умер, и в глазах старого Осви Рэби она повысилась в статусе. Постепенно ее авторитет возрос; в вопросах, затрагивавших внешний мир, ее позиция преимущественно регулировалась предрассудками семейства и культивируемой Рэби иерархией, однако в домашнем кругу смягчалась привязанностями. Ее дочери обучались дома, и ни одну не готовили к жизни в монастыре; единственный сын воспитывался в Итоне, а привилегии, пожалованные католикам в последние годы, вселяли в нее уверенность, что обороняться от общества и противопоставлять себя ему, возможно, больше не придется; нетерпимость вынудила жертв притеснений выстроить защитные барьеры, но в них больше не было необходимости. И все же гордость — за религию, семью и незапятнанную репутацию — слишком глубоко в ней укоренилась и слишком тщательно взращивалась, чтобы перестать быть неотъемлемой чертой ее характера.
Узнав о существовании Элизабет из письма свекра, она сразу прониклась сочувствием к сироте, заброшенной дочери Эдвина. Как всякому порядочному человеку, узнавшему о пренебрежении семейным долгом, ей стало совестно; гордость не допускала мысли, что девушка из рода Рэби зависела от щедрости незнакомца. Тогда она решила не терять время зря, немедленно заявить права на Элизабет и принять ее в семью, хотя и боялась, что воспитанный в чужой вере ребенок окажется скорее обузой, чем ценным приобретением. Она написала знакомым и навела справки о местонахождении племянницы. Так она узнала, что Элизабет гостила у леди Сесил в Гастингсе; сама миссис Рэби находилась в Танбридже. Она немедленно велела приготовить лошадей и выдвинулась в Оукли.
В утро ее приезда леди Сесил получила от Джерарда письмо; оно было бессвязным, он набросал его урывками в карете по пути в Дромор. В начале он заявлял о невиновности матери и писал, что сам сэр Бойвилл это признал. Далее, было видно, перо в его руке запиналось и дрожало. «Наша общая подруга, наша Элизабет — дочь погубителя», — сообщал он. Это было неестественно, невероятно — сама мысль об этом усиливала его ненависть к Фолкнеру и мешала проявить сочувствие, на которое его щедрая натура была, несомненно, способна; эти чувства соперничали с желанием пощадить Фолкнера, насколько это возможно, ради его самоотверженной дочери. Он чувствовал, что его обманули, прокляли и подвергли пыткам. В старости мы готовы идти на компромисс с судьбой, принимать и плохое, и хорошее, и пытаться хотя бы смягчить тяжелую ношу существования. Но в молодости мы не согласны довольствоваться ничем, кроме идеала и совершенства. Пылкий и прямодушный Невилл презирал предрассудки, и, естественно, первым его побуждением было отделить отца от дочери и любить Элизабет независимо от того, кто приходился ее родителем. Но она бы не согласилась поддержать его в этом заблуждении, ведь она ни за что не бросила бы отца и, если бы тот погиб от его, Невилла, руки, возненавидела бы юношу всем сердцем. Верно сказал Альфьери[28]: «Нет более яростного противостояния, чем борьба любви и долга в добродетельном и пылком сердце». Душа Невилла стремилась к чести и благу, но никогда еще исполнение приказов совести не вызывало у него столько горечи и отчаяния. Эти чувства отчасти проявились в его письме. «Мы потеряли Элизабет, — писал он, — мы навсегда ее лишились! Неужто ей ничего не поможет? Ничто ее не спасет? Нет! Она захочет быть рядом с убийцей и разделит его несчастную судьбу; счастье, невинность, радость жизни — всего этого теперь для нее не существует! Она проживет жизнь жертвой долга и умрет мученицей; мы потеряли ее навсегда!»