18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Мэри Шелли – Фолкнер (страница 47)

18

Глава XXVII

«Последовало объяснение, и я понял, кем были мои новые друзья. Дама оказалась дальней родственницей моей матери, они вместе воспитывались и разлучились, лишь когда вышли замуж. Из-за того, что моя мать умерла, я и не догадывался о существовании этой родственницы, хотя та проявляла живейший интерес к сыну подруги детства. Миссис Риверс жила беднее матери и долгое время считала, что ее подруга вращается в высших кругах общества; сама она вышла за лейтенанта флота и, пока тот пропадал в плаваниях и исполнял свой долг, жила уединенно и небогато в деревенском одноэтажном домике, небольшом, но живописном и тихом. Я и сейчас вижу перед собой увитые зеленью окна и цветущую лужайку — картину, внушающую покой. Вспоминая об этом безмятежном пристанище, я всякий раз думаю о словах поэта:

И поселюсь я в роще под холмом, Где рой пчелиный будет петь мне колыбели, Ручей у мельницы журчать над колесом И слух ласкать мой станут птичьи трели[22].

Для всякого, кто чувствует и ценит особую прелесть английской природы и знает, сколько изящества, счастья и мудрости таят в себе стены скромного деревенского дома, эти строки, как и для меня, обладают особым звучанием и несмотря на всю свою непритязательность, воплощают саму суть счастья. В этом оплетенном лозами пристанище в уединенном уголке букового леса, рядом с которым журчал прозрачный ручей, чьи берега густо поросли благоуханной жимолостью, обитало нечто более прекрасное, чем все эти природные дары, — ангел в райских кущах, каким мне показалась с первого взгляда единственная дочь миссис Риверс.

Алитея Риверс — в самом этом имени заключена симфония, улыбки и слезы; в нем кроется целая счастливая жизнь и моменты величайшего блаженства. Ее красота ослепляла; в темных восточных глазах, прикрытых испещренными сеточкой вен нежными веками с темной бахромой ресниц, теплилось трепетное пламя, проникавшее в самую глубину души. Лицо имело форму безупречного овала, а уста складывались в тысячу лучезарных улыбок или были безмолвно приоткрыты и готовы изречь самые нежные и поэтичные слова, которые ты жаждал услышать. Лоб, ясный, как день, лебединая шея и симметричная фигура, тонкая, как у феи, — все в ней свидетельствовало о безупречности, к которой не остался бы нечувствительным даже самый юный и невосприимчивый.

Она обладала двумя качествами, которых я даже по отдельности ни в ком не встречал проявленными в таком развитии, в ней же они складывались в совершенно неотразимое сочетание. Она чрезвычайно остро переживала собственные радости и горести и живо реагировала на те же чувства в окружающих. Я сам наблюдал, как переживания интересного ей человека всецело поглощали ее душу и сердце и все ее существо окрашивалось в чужое настроение; даже цвет и черты лица менялись, подстраиваясь под другого. Ее нрав всегда оставался невозмутимым; она не была способна злиться, а несправедливость вызывала у нее лишь глубокую скорбь; что она умела, так это радоваться, и я ни у кого не видел таких безоблачных проявлений счастья, когда сама душа сияет как солнце. Одним взглядом или словом она усмиряла жесточайшие сердца, а если сама ошибалась, искренне признавала свою ошибку, и не боялась выразить стыд и горе, если нанесла обиду, и всегда готова была загладить вину, отчего даже ее промахи оборачивались добродетелью. Она была весела, порой почти до безрассудства, но неизменно помнила об окружающих; ей была свойственна врожденная женская мягкость, из-за которой даже безудержное веселье звучало ликующей музыкой и откликалось в каждом сердце. Ее любили все и всё вокруг; мать ее боготворила, каждая птица в роще ее знала, и мне казалось, что даже цветы, за которыми она ухаживала, ощущали ее присутствие и радовались ему.

С самого рождения — или, по крайней мере, с того момента, когда в раннем детстве я лишился матери, — мой путь был колюч и тернист; розга и кулак, холодное пренебрежение, упреки и унизительное рабство были моими спутниками; я считал, что такова моя доля. Но во мне жили жажда любви и желание обладать тем, чья привязанность принадлежала бы только мне. В школе я обнаружил маленькое гнездо полевых мышей и стал за ними ухаживать, но из людей ни один не относился ко мне иначе как с отвращением, и мое гордое сердце негодовало. Миссис Риверс слышала печальную историю моего упрямства, лени и свирепости — и ожидала увидеть дикаря, но сходство с матерью тут же пленило ее сердце, а ласка, с которой она меня встретила, вмиг побудила меня вести себя более достойно. Мне твердили, что я негодяй, пока я сам наполовину в это не поверил. Мне казалось, что я воюю со своими угнетателями и должен заставить их страдать, как они заставляли меня. О милосердии я читал только в книгах, но оно представлялось мне просто частью огромной системы притеснения, в которой сильные угнетали слабых. Я не верил в существование любви и красоты, а если мое сердце и видело красоту, то лишь в природе, и та пробуждала во мне недоумение: я не понимал, почему все разумное и восприимчивое в удивительной ткани Вселенной подвержено боли и злу.

Рассудительность в миссис Риверс сочеталась с тонкой чувствительностью. Она вытянула меня из моей раковины и заглянула в глубь моего сердца; полюбила меня ради моей матери и разглядела, что, посеяв семена любви, можно исправить натуру, в которой еще сохранились крупицы великодушия и тепла; натуру, в которой пагубные страсти развились лишь потому, что их поощряли, а добродетельные порывы подреза́ли на корню. Она стремилась пробудить во мне веру в добро, щедро одаряя меня благосклонностью. Миссис Риверс называла меня своим сыном и другом; она внушила мне уверенность, что ничто не сможет лишить меня ее уважения и разорвать драгоценные узы, что теперь связывали нас с ней и ее дочерью. Она пробудила во мне счастье и благодарность, и мое сердце искренне стремилось заслужить ее расположение.

Я действительно стал другим человеком, хотя прежде и не подозревал, что способен на такие изменения. Раньше я думал, что в стремлении угодить дорогому мне человеку все будет получаться легко; что я творю зло лишь из импульсивности и мстительности и, если захочу, смогу укротить свои страсти и перенаправить их в другое русло одним движением пальца. К своему изумлению, я обнаружил, что не могу даже заставить свой ум сосредоточиться, и разозлился на себя, ощутив, как в груди кипит неуправляемая ярость, хотя обещал себе быть кротким, терпеливым и спокойным. Победа над дурными привычками поистине стоила мне огромного труда. Я с переменным успехом заставлял себя учиться; подчинился школьным правилам; крепился и стойко терпел несправедливость и бесцеремонность учителей и неприкрытую тиранию директора. Но все время держать себя в узде не получалось. Злоба, лживость, несправедливость то и дело будили во мне зверя. Не стану пересказывать все свои мальчишеские проступки; я был обречен. Меня отправили в школу, считая негодяем, и поначалу я всеми силами пытался оправдать это звание, а после постарался исправиться, но все же по-прежнему держался особняком, презирал похвалы и не обращал внимания на упреки. В итоге мне так и не удалось заслужить одобрение своих наставников, и те утвердились во мнении, что я опасный дикарь, чьи когти должны быть коротко подстрижены, а руки и ноги закованы в кандалы, иначе я разорву на куски своих надсмотрщиков.

Каждое воскресное утро я с нетерпением покидал интернат и ехал в дом миссис Риверс. Даже сам ее внешний вид меня завораживал: от болезни она рано постарела, но ее ум был активен и молод, а чувства горячи, как в юности. Она могла держаться на ногах не дольше нескольких минут, без поддержки не ходила даже по комнате, почти не ела и, как я уже говорил, больше походила на призрака, чем на женщину из плоти и крови. Лишенный всякого питания извне, ее ум приобрел небывалую проницательность и деликатность; она воспитала их смирением, внимательным чтением и привычкой к размышлению. Во всех ее замечаниях крылась философская мудрость, приправленная женской тактичностью и чрезвычайной сердечной теплотой, отчего нельзя было не восхищаться ею и не любить ее. Бывало, она мучилась от сильной боли, но по большей части ее недуг, как-то связанный с позвоночником, проявлялся в слабости; он же обострял и утончал ее чувствительность. Вдохнув цветочный аромат, благоуханный утренний воздух или мягкое дуновение вечернего ветерка, она чуть не пьянела от восторга; она вздрагивала от любого резкого звука; внутри нее царил покой, и такого же покоя она желала вокруг; для нее не существовало большего удовольствия, чем смотреть на нас, ее детей — меня и ее прелестную дочь, — сидевших у ее ног; она перебирала солнечные кудряшки Алитеи, а я слушал ее рассказы, горя жаждой знаний и желанием учиться; ее мягкое и вдохновляющее красноречие, ее любовь и мудрость очаровывали наш слух и заставляли внимать ее речам как прорицаниям божественного оракула.

Иногда мы с Алитеей уходили и гуляли по лесам и холмам; мы могли разговаривать бесконечно, то обсуждая нечто сказанное ее матерью, то делясь собственными блестящими юными мыслями, и с невыразимым восторгом наслаждались ветерком, водопадами и всеми природными видами. По скалистым нагорьям или через полноводный ручей я переносил свою подругу на руках и своим телом укрывал от грозы, что порой настигала нас в пути. Я стал ее защитой и опорой и в этом черпал радость и гордость. Устав от прогулок, мы возвращались и приносили ее больной матери гирлянды из полевых цветов; мы благоговели перед ее мудростью, а ее материнская ласка согревала наши души, но поскольку она была слаба, мы в некоторой степени ощущали, что она от нас зависит, и добровольно оказывали ей знаки внимания, которые были нам только в радость.