Мэри Кубица – Твоя последняя ложь (страница 2)
Все это он и говорит мне, этот мужчина в черной рубашке и черных брюках, который стоит передо мной, поддерживая меня за локоть в ожидании, что я вот-вот упаду. Вижу, как клин солнечного света падает через открытую входную дверь в мой дом, окрашивая лестницу, потертые полы из орехового дерева и волосики на беззащитной головенке Феликса в золотистый оттенок.
Есть слова и выражения, столь же неуловимые и ускользающие, как и «ДТП»: «несоблюдение скоростного режима», «столкновение», «дерево»…
– Кто-нибудь пострадал? – спрашиваю я, зная про привычку Ника ездить слишком быстро, и перед моим мысленным взором возникает картина, как он сталкивает с дороги какую-то другую машину, которая врезается в дерево.
И опять рука у меня на локте – крепкая рука, которая поддерживает меня в вертикальном положении.
– Мэм, – повторяет он. – Миссис Солберг…
Он говорит мне, что никого там не было. Никто не видел, как Ник вошел в поворот на скорости более пятидесяти миль в час[3] и его машина взлетела в воздух, повинуясь исключительно законам физики: скорости, вектору ее направленности и первому закону движения Ньютона, согласно которому движущийся объект остается в движении до тех пор, пока не столкнется с белым дубом.
А я говорю себе вот что: если б я попросила на ужин мексиканскую еду, Ник уже давно был бы дома.
Лампы дневного света тянутся вдоль потолка, словно вереница машин, вплотную друг за другом остановившихся на светофоре. Их свет отражается от линолеумного пола в коридоре, падая на меня сразу с двух сторон – как, собственно, и все остальное в этот момент наваливается со всех сторон одновременно: Феликс, который вдруг ни с того ни с сего проголодался; мужчины и женщины в медицинских халатах; проносящиеся мимо каталки; чья-то рука на моей руке; чья-то сочувственная улыбка; стакан ледяной воды в моих дрожащих пальцах; холодный жесткий стул;
Феликса вдруг больше нет у меня на руках, и на какую-то долю секунды я теряю связь с реальностью. Мой отец уже здесь, стоит прямо передо мной, держа на руках Феликса, а я прижимаюсь к нему, обхватываю его руками, и мой отец тоже обнимает меня. Он худой, но крепкий, мой папа. Волосы у него – не более чем несколько жиденьких серебряных прядей на гладкой в остальном голове, кожа потемнела от пигментных пятен.
– Господи, папочка… – лепечу я и только там, на руках у отца, осознаю правду: мой муж Ник лежит бездыханный на операционном столе, мозг его мертв, хотя жизнь поддерживается аппаратами жизнеобеспечения, в то время как уже составляется список реципиентов, которым достанутся его органы, – тех, кто получит глаза моего мужа, его почки, его кожу… Теперь за него дышит аппарат искусственной вентиляции легких, поскольку мозг Ника больше не способен приказывать легким дышать. Мозговая активность полностью отсутствует, равно как и кровообращение. Вот что говорит мне врач, который стоит передо мной. Мой отец стоит позади меня, и они сейчас словно пара подставок для книг, подпирающих меня и удерживающих в вертикальном положении.
– Я не понимаю… – говорю врачу, больше потому, что отказываюсь в это верить, чем по той причине, что и вправду не понимаю, и он подводит меня к стулу и предлагает сесть. И когда я опять смотрю в его карие сосредоточенные глаза, он объясняет еще раз:
– У вашего мужа черепно-мозговая травма. Которая вызвала отек и кровотечение в мозгу, – говорит врач, скрестив руки на своей узкой груди. – Внутричерепное кровоизлияние. Кровь растеклась по поверхности мозга…
И где-то в этот момент он теряет меня, поскольку все, что я сейчас могу себе представить, это океан красной крови, накатывающий на песчаный пляж и окрашивающий песок в пурпурно-розовый цвет. Я больше не могу уследить за его словами, хотя он изо всех сил пытается мне все объяснить, подбирая слова покороче и попроще, поскольку выражение моего лица становится все больше недоумевающим и растерянным. Ко мне подходит какая-то женщина и просит меня подписать бланк разрешения на донорство, объясняя, под чем именно мне предстоит поставить подпись, и я негнущимися пальцами нацарапываю свою фамилию в строке рядом с ее указательным пальцем.
Мне разрешают зайти в травматологическое отделение, чтобы посмотреть, как второй врач, на сей раз женщина, проводит те же тесты, что только что провел врач-мужчина, исследуя зрачки Ника на предмет расширения, проверяя его рефлексы. Голову Ника вертят то влево, то вправо, а женщина в медицинской униформе следит за движением его серо-голубых, как сталь, глаз. Взгляд ее строг, выражение лица становится все более мрачным. Результаты КТ[4] просматривают снова и снова, и я слышу, как из-за двери доносятся все эти слова: «дислокация головного мозга», «внутричерепное кровоизлияние», и я хочу, чтобы они просто залепили это место пластырем, после чего мы все сможем поехать домой. Я страстно желаю, чтобы глаза Ника, его горло сделали все, что этим людям от них требуется. Я умоляю, чтобы Ник кашлянул, чтобы его глаза расширились, чтобы он сел на каталке и заговорил. «Китайскую или мексиканскую?» – произнес бы он, и на сей раз я бы ответила, что мексиканскую.
Я никогда больше не буду есть китайскую еду.
Я прощаюсь. Я стою перед все еще живым, но уже мертвым телом Ника и прощаюсь с ним. Но больше ничего не говорю. Кладу свою ладонь на ту руку, которая совсем недавно обнимала меня, которая всего несколько дней назад гладила мои влажные волосы, пока я выталкивала младенца из своего тела. Руку, которая всего пару часов назад сжимала крошечную ручку Мейси, когда они выскочили за дверь – она в бледно-розовом трико и балетной пачке, он в той самой одежде, которая теперь забрызгана кровью, поспешно оборванная с его тела торопливой рукой медсестры, словно магазинные купоны, – направляясь в балетный класс, в то время как я осталась с Феликсом на руках. Я провожу дрожащей рукой по его волосам. Касаюсь щетины на лице. Облизываю большой палец и вытираю каплю прозрачной жидкости у него над глазом. Прижимаю губы ему ко лбу и плачу.
Совсем не таким я хотела бы его запомнить – здесь, на этой асептической кровати, с трубками, торчащими у него из руки, горла и носа; с залепленным кусочками пластыря лицом; со всеми этими мерзкими попискиваниями и гудочками громоздящихся вокруг аппаратов, напоминающими мне о том, что, если б не они, Ник был бы уже давно мертв. Лицо у него изменилось, и внезапно я понимаю, что это не мой Ник. Произошла ужасная ошибка. Сердце у меня пропускает удар. Лицо этого человека покрыто синяками и распухло так, что его уже невозможно узнать ни мне, ни его несчастной жене – какой-то другой женщине, которой скоро сообщат, что ее муж мертв. В эту палату привезли какого-то другого мужчину, приняв его за Ника, и его жена, жена этого бедолаги, бродит сейчас по однотонным больничным коридорам, гадая, где он может быть. Вероятно, его тоже зовут Ник, но мой Ник сейчас где-то в совсем другом месте, с Мейси. Я смотрю на это неподвижное тело передо мной, на окровавленные волосы, бледную податливую кожу, на одежду – одежду Ника, как я думала всего несколько мгновений назад, – но теперь вижу, что ту унылую синюю рубашку поло, что была срезана с его тела, мог бы носить абсолютно любой мужчина. Это не мой Ник, теперь я это знаю. Быстро разворачиваюсь и прорываюсь за занавешенную перегородку, чтобы найти кого-нибудь – кого угодно – и объявить о своем открытии: человек, который умирает сейчас на этой больничной койке, – это не мой муж. Смотрю совершенно ошеломленной медсестре прямо в глаза и требую объяснить, что они сделали с моим мужем.
– Где он? Где он? – умоляю я, хватая эту женщину за руку и встряхивая ее.
Но, конечно же, это Ник… Тот мужчина на больничной койке. Мой Ник, и теперь все в этой больнице с жалостью смотрят на меня, явно радуясь тому, что не находятся сейчас на моем месте.
Когда я немного успокаиваюсь, меня отводят в другую комнату, где на больничном столе рядом с моим отцом сидит Мейси, которая увлеченно рассказывает ему про свою преподавательницу балета, мисс Бекку – какая та красивая, какая классная. Кто-то из больничного персонала уже сказал мне, что с Мейси всё в порядке, и все же меня захлестывает волна облегчения, когда я вижу ее собственными глазами. Ноги у меня подгибаются в коленях, и я хватаюсь за дверной косяк, убеждая себя, что это и вправду так. С ней действительно всё в порядке. Накатывает головокружение, комната вращается вокруг меня, как будто я Солнце, а она Земля. Отец крепко прижимает к себе Феликса, а у Мейси в руке – леденец на палочке, вишнево-красный, ее любимый, который уже окрасил ей язык и губы в ярко-красный цвет. На руке у нее марлевая повязка – «всего лишь небольшая ссадина», как меня заверили, – а на лице улыбка. Широкая. Яркая. Наивная. Она еще не знает, что ее отец мертв. Что он умирает, пока мы тут разговариваем.
Мейси поворачивается ко мне, все еще оживленная после балета.
– Смотри, мамочка, – говорит она, – здесь дедуся!
Так моя дочь называет моего папу еще с двухлетнего возраста, когда не умела выговаривать «ш» и слово «дедушка» ей просто не давалось. Мейси вкладывает свою липкую от леденца ладошку в его ладонь, которая в три раза больше ее собственной. Она совершенно равнодушна к слезам, льющимся из моих глаз. Ее тонкие ножки свисают с края смотрового стола, одна туфелька потерялась во всей этой суматохе после аварии. Колготки порваны на коленках. Но Мейси это ничуть не беспокоит. Одна из ее косичек расплелась и длинными локонами раскинулась по плечам и по спине.