Мэри Элизабет Брэддон – Потерянный для любви (страница 4)
– Напротив, она довольно высокая, но такая тоненькая! Изящная девичья фигурка…
– Юношеская угловатость, – пробормотал доктор.
– И с томной грацией, как у цветка на тонком стебле, например – у нарцисса.
– Видимо, довольно вялая, – заключил доктор. – Что ж, матушка, не скажу, что твое описание вдохновило меня искать знакомства с юной леди. Однако если ты довольна – это главное, ведь ты сможешь стать для нее гораздо более ценным другом, чем я. А друзья ей понадобятся, когда старина Чамни нас покинет.
– У него очень больной вид, Катберт. Думаешь, его жизнь и правда под угрозой?
– Я даю ему не больше года.
– Вот бедолага! И бедная девочка. Для нее это еще хуже. Она, похоже, очень его любит. Никогда не видела, чтобы отец с дочерью были так привязаны друг к другу.
– Это правда, – сказал доктор, продолжая ужин с обычным бесстрастием. Его сердце не было разбито от того, что друг детства вернулся к нему с печатью смерти на богатырском теле. Он испытывал по этому поводу умеренную скорбь, считая положение отца и дочери печальным, но уже привык спокойно созерцать печальные сцены и готовился оказать сироте поддержку в меру своих сил, когда ее настигнет тяжелая утрата, оберегать, как ее отец защищал его самого, маленького одинокого мальчика в гимназии Хиллерсли.
Он ждал ближайшего свободного дня, чтобы нанести старому школьному товарищу визит – дружеский и профессиональный, однако не намеревался брать с него какое-либо вознаграждение. Мистер Чамни снял большой дом на Фицрой-сквер, едва ли понимая, что выбрал не самый фешенебельный район Лондона. Там было просторно, а одна площадь казалась Марку почти неотличимой от другой. Какая разница обитателю, что там снаружи: Фицрой или Белгрейв, – если шторы задернуты и горит свет?
Дом был грандиознее большинства окружающих особняков: просторный зал, отделанный черным и белым мрамором, широкая лестница, большие комнаты с высокими потолками, черные мраморные колонны в столовой, искусно вырезанные каминные полки. С подходящей мебелью этот дом мог бы стать очень красивым, однако мистер Чамни обставил его скудно, простыми предметами первой необходимости, словно коттедж в деревенской глуши. Он покупал подержанные вещи и предметы обихода, стихийно выбирая их в разных ломбардах, пока слонялся вечерами по освещенным улицам: тут огромный буфет, там стол или дюжина стульев, еще где-то – комплект мрачного вида штор.
Его дочери, которая попала сюда прямо от голых скамеек и дощатых столов пансиона, и дом, и обстановка показались великолепными – она упивалась уже тем, что у них был собственной дом. В гостиной чего-то не хватает, сказала она отцу, – там пустовато по сравнению с гостиной мисс Мэйдьюк в Ноттинг-Хилле. Но та священная комната украшалась и оснащалась акварельными пейзажами, вязаными чехлами на стульях, восковыми фруктами и переводными картинками – все дело рук воспитанниц мисс Мэйдьюк – и только с течением лет приняла свой нынешний безупречный вид. Ни одна гостиная не могла бы, подобно Минерве, родиться в один миг, прямо из головы меблировщика.
– Нужно сделать на стулья чехлы, папа, – сказала Флора и тут же купила несколько фунтов пряжи и дюжину ярдов полотна. Чехлы шились со скоростью сотни стежков в день, а тем временем гостиная на Фицрой-сквер могла похвастаться разве что голой пустошью подержанного турецкого ковра, разбавленной оазисами стульев и столов в дальнем углу, одинаково старомодных и неподходящих друг к другу. Массивный туалетный столик красного дерева, четыре древних стула с резными спинками – черного, шесть инкрустированных бронзой стульев – розового; пара современных диванов, офисный стол в дальней гостиной, где мистер Чамни писал письма и читал газету. Одно яркое пятно оживляло бесплодную пустыню: в центральном окне ближней гостиной мисс Чамни устроила птичник. Она держала полдюжины канареек в большом вольере и австралийского попугая в подвешенной к потолку круглой клетке из полированной латуни. Канарейки пели нечасто. Казалось, атмосфера Фицрой-сквер не способствовала мелодичности, ведь птицы точно были певчими, когда мисс Чамни их покупала. Но они весело порхали и щебетали, а иногда пытались издать слабую трель. Пришелец из Австралии издавал звук, похожий на скрип двери, регулярно повторяя его в течение дня, к своему явному удовлетворению, как будто находил в этом точное выражение своих чувств. Шум был отвратительным, однако попугай был красивым, и это, как говорила мисс Чамни, его извиняло: нельзя ожидать от птицы всего сразу.
Когда Катберт Олливант впервые ее увидел, она стояла у вольера, наблюдая за канарейками. Ее отца не было дома, так что доктор попросил о встрече с юной леди, не желая, чтобы поездка на Фицрой-сквер пропала даром: такой крюк от его маршрута, лежавшего в квартал Мейфэр, среди узких улочек с маленькими домами, где мнительные старые девы и тучные холостяки объедались и перепивались до смерти. Он прошел наверх, повторяя строки поэта о девушке у студеного ключа, улыбаясь про себя сентиментальности своей матери – вот уж к чему сам он не был склонен. Служанка открыла ему дверь гостиной, он вошел без предупреждения и впервые увидел Флору Чамни, склонившуюся над чахлой канарейкой.
«А матушка-то была права, – подумал он, как обычно, составляя впечатление с первого взгляда. – Таких милых девушек я еще не встречал».
«Милая» – именно так окружающие невольно определяли Флору Чамни. Овальное личико с огромными голубыми глазами, темными ресницами и красиво очерченными темными бровями; светлые волосы, мягкими волнами обрамлявшие матовый лоб; длинная тонкая шея, стройная почти до худобы фигурка, идеальные кисти и ступни – короче говоря, картина складывалась скорее изящная, чем поражающая красотой. Серое платье из мериносовой шерсти с узким льняным воротничком дополнялось только голубой лентой, свободно повязанной вокруг шеи. В целом создавалось впечатление такой грации и миловидности, что Катберт Олливант припомнил портрет кисти Греза с изображением девочки, обнимающей голубя, который как-то продали при нем на аукционе «Кристи и Мэнсона» за тысячу сто фунтов стерлингов.
Флора избавила его от необходимости представляться, с искренней улыбкой протянув руку.
– Я вас знаю: вы доктор Олливант! Просто не можете быть никем иным, потому что у нас больше нет друзей.
– Да, я доктор Олливант. И очень рад, что вы уже считаете меня другом.
– Вы бы не удивлялись этому, если б слышали, как папа о вас отзывается. Он без устали рассказывает мне, каким хорошим мальчуганом вы были в гимназии Хиллерсли, и до чего же одаренным! Не упоминай он так часто, как вы были к нему привязаны, я бы, пожалуй, начала вас побаиваться.
– Побаиваться? Отчего же? – спросил он, глядя на нее со смесью удивления и восторга и думая, что, если бы ему довелось жениться рано, у него тоже могла бы быть такая дочь. Хотя далеко не все дочери такие, как эта.
– Ну потому что вы такой умный! У мисс Мэйдьюк, – продолжала она без тени сомнения, что он прекрасно знает, о ком речь, – я всегда опасалась мисс Килсо, которая вечно была лучшей ученицей, помнила точные даты каждого события, случившегося после Всемирного потопа, могла считать дифференциальные чего-то там, знала гиперболузы и всякие другие штуки и занимала первое место каждый семестр!
– Значит, умники вам не по душе? – спросил доктор, слегка улыбаясь «гиперболузе».
– Вполне по душе, когда они славные.
– Например, умеют музицировать или рисовать? – предположил он, зная, что сам ничем подобным не занимался.
– Музыканты просто лапочки! И я обожаю художников! Их тут много в округе, но мы никого не знаем. Через три дома от нас живет один молодой человек – он, наверное, умный, как Рафаэль, – по крайней мере, у него волосы такого же цвета и греческий нос.
– Наука, видимо, интересует вас в меньшей степени?
Мисс Чамни скривилась, словно речь зашла о чем-то противном.
– В смысле паровые машины, ткацкие станки и все такое, да? – переспросила она с тем детским обаянием, благодаря которому даже глупости в ее исполнении звучали мило.
– Иногда это гораздо больше, чем паровые машины. Но вряд ли можно ожидать, чтобы юная леди интересовалась такими предметами, как не ждешь от цветка, что он знает свое латинское имя или обучен ботанике… Вам, я вижу, нравятся птицы?
– Я пытаюсь с ними беседовать, пока папы нет дома, но не так уж это просто. Они склоняют голову набок и щебечут, когда я к ним обращаюсь, и на этом все. Вообще я считаю, что попугай самый умный из них, хотя петь совсем не умеет.
Австралиец, который во время их диалога периодически поскрипывал, теперь заскрежетал еще громче, будто соглашаясь.
– Я назвала их в честь любимых героев, – сказала Флора, глядя на канареек, – но, боюсь, они не очень хорошо усвоили свои имена. Этот толстенький малыш с хохолком – Векфильдский священник[4]; тот, с черным крылом, – Гамлет; маленькая задорная птичка – Дэвид Копперфилд; ярко-желтый – принц, который нашел Спящую красавицу в лесу. Вряд ли у него было имя, правда? – обернулась она к доктору, словно его воспоминания о детских историях были свежее некуда. – Так что я зову его Прекрасным принцем. Все остальные – просто сказочные принцы.