Мераб Мамардашвили – Лекции по античной философии. Очерк современной европейской философии (страница 94)
Но вторая причина лежит в нас самих (почему я и сказал о «нас, живущих в определенной стране»). Во многом это очень древняя традиция на Руси (если, конечно, под Русью понимать то, во что она себя превратила в смысле своей территориальной громадности), двуликая мания: первое ее лицо такое, что есть некий светлый остров, окруженный тьмой, в которой копошатся всякие дьявольские силы, желающие зла людям, пребывающим на светлом освященном острове. В истории предположение, что все происходящее в мире случается для того, чтобы нам быть приятным или неприятным, или с намерением сделать нам или добро, или сделать зло, называли манихейством. А второе лицо этого же комплекса — требование, чтобы нас любили.
Я помню, в одной повести (по-моему, «Москва — Петушки» некоего Ерофеева, московского автора), которая ходила по рукам, есть одна блестящая сцена, хорошо выражающая комплекс, о котором я говорю. Там двое пьяниц (не пьяниц в этом романе нет, в этом смысле он истинно московский роман) сидят, беседуют в русском стиле: ты меня уважаешь или не уважаешь? В этой повести это сделано более интересно. Один пьяный спрашивает другого: Ваня, как ты думаешь, по какую сторону Пиренеев больше уважают русского человека, по ту или по эту?[166] Дело в том, что особенно в восприятии экзистенциализма нам нужно отделаться от этого комплекса. В мире происходят события, явления (а появление мысли тоже есть событие), акты — они просто происходят. Жизнь — она ведь не для нас вовсе; растение растет совсем не для того, чтобы нам сделать хорошо или плохо; оно растет, потому что оно растет, и оно не имеет цели радовать нас или злить, никакого коварного замысла в нем нет. Так и духовные явления случаются, потому что люди думают, улыбаются, песни сочиняют, и в этих актах и явлениях бытия совершенно нет никакого заряда, направленного на то, чтобы нас любили по эту сторону Пиренеев и не любили по ту сторону. Следовательно, мы должны избавиться от манихейства и рассматривать всякие явления как самодостаточные, и тем самым нам откроется какое-то содержание, и тогда мы сможем выполнить то правило, которое я предлагал с самого начала нашего разговора, наших бесед, а именно правило великодушия, то есть способности души вместить в себя нечто, но вместить не обязательно некритически, не просто проглотить, а вместить с пониманием, в том числе что-то принять, а что-то не принять.
Я сказал фактически следующее: с одной стороны, совпадение с обычными психологическими терминами дает возможность транспонировать сложные философские вещи в легко доступные и легко изживаемые через метафору и художественный образ состояния человека; с другой — это совпадение с психологическими понятиями обычного языка, если оно накладывается на манихейство, сразу загораживает дорогу пониманию. Скажем, в экзистенциалистских текстах встречается слово «страх», или «ужас», или «тоска» (нет точного перевода с немецкого, по-французски это
Расчистив немного дорогу, мы сделали одну сотую дела, а теперь будем делать остальное. Идя через феноменологию, я показал существование некоторых проблем и явлений, таких как феномен, особая проблема конкретности форм, показал контекст, в котором возникает проблема формы, а именно когда отключена предпосылка абсолютного сознания (или трансцендентного мира гарантий нашего бытия), показал проблему бытия, — все эти проблемы сейчас мы обнаружим в другом виде и в несколько другом содержании. Но мы должны помнить фон, на котором я вводил эти проблемы. Основное, о чем нужно помнить, чтобы теперь понимать в экзистенциализме все остальное, — это то, что я называл основным онтологическим переживанием философской культуры, да и не только философской, а вообще культуры ХХ века. Это переживание, состоящее в том, что нет гарантий, нет трансцендентного мира. Глаза слепых устремлены в пустое небо — возьмем бодлеровский образ; это сильное упрощение проблем, сжатие их, упаковка, но, может быть, это хорошая интуиция, чтобы подкладывать эту интуицию под то, о чем я буду говорить.
Внешне экзистенциальные темы прежде всего появляются вокруг одной исходной, что ли, проблемы, которая как раз и является кьеркегоровским мотивом. Я говорил, что основная мысль Кьеркегора, вокруг которой вся его тонкая субъективность и артистическая натура организовывалась, собиралась, — это мысль о том, что мыслители почему-то забывают, описывая мир, что они сами часть этого мира, что инструмент, на котором они исполняют свои философские арии, тоже бытийствует определенным образом и что сам вопрос о бытии, который задают философы, есть проявление бытия. Или перевернем эту фразу: значит, есть какие-то вещи, которые есть в той мере, в какой о них задаются какие-то вопросы. Озабоченность бытием есть способ бытия, а не просто рассказ о каком-то событии в мире, которое было бы отделено от меня как нечто, происходящее на сцене, а я был бы просто зрителем.
Значит, я ввожу еще один образ, который используется в экзистенциализме, — образ спектакля, сцены. Чтобы предупредить дальнейшее в развертке нашей темы, я скажу, что экзистенциализм упрекает всю предшествующую классическую философию в том, что, объективистски относясь к миру, она рассматривала мир как спектакль, то есть как предмет созерцания, рассмотрения, описания со стороны некоего беспристрастного, помещенного в какую-то внешнюю точку наблюдателя. Экзистенциализм прежде всего, и это мы теперь должны понимать, берет этот мотив, который можно назвать кьеркегоровским мотивом (он прозвучал впервые у Кьеркегора), и его развивает. Короче говоря, в основном экзистенциалистском понятии не кроется слишком большой мистерии, тайны, в понятии, которое, кстати, было введено прежде всего Хайдеггером, хотя, в общем, не в таком прямом виде оно фигурирует у всех экзистенциалистов, — в понятии
Вслушаемся в кьеркегоровский мотив. Кьеркегор говорит: мыслитель, говорящий о мире, забывает о том, что он часть мира; то есть то, что сказано о бытии, уже есть бытие, говорящее о бытии, и всякую фразу о бытии, или о мире, окружает облако уже-бытия. Уже кто-то есть, и этот кто-то есть говорящий о бытии, потому что путем этого говорения он есть то, что он есть, и не был бы таковым, если бы не ставил вопрос о бытии. Помните, я говорил, что есть такие понятия (они сами по себе пустые в смысле предметной пустоты), все содержание которых состоит в том, что если на них направлены интерес, внимание и забота человека, то тогда что-то есть в человеке и в его существовании, и чего не было бы, если бы человек не соотносил себя с этими понятиями. Такого рода понятия называются символами, то есть символы — это такие вещи, которые не относят к предмету (хотя они имеют предметно-референтный вид), а порождают некое состояние существования в том, кто употребляет эти понятия.
Скажем, когда философ говорит о Боге, он не говорит этим, что Бог существует (хотя человеческий язык таков, что в нем как языке нет непредметных терминов; непредметные термины есть только в символическом аппарате, который состоит из тех же слов, но — смыслы другие); когда Кант говорит о Боге, он ведь считает, что о Боге вообще нельзя говорить в терминах существования, потому что существуют только предметы опыта. Следовательно, если утверждать, что Бог существует, тогда Бог должен быть вовлечен во всю ткань нашего опыта, что нелепо по очень многим причинам и соображениям. И тем не менее Кант вводит постулат веры в Бога. Он имеет в виду нечто, что не имеет смысла и значения, а имеет ценность, потому что всякий смысл и всякое значение, повторяю, предметны, и они поддаются опытной аргументации, которая доказывает или опровергает. А нечто, что является чистой формой, или пустой формой, или символом, имеет лишь ценность в том смысле, что это нечто, называемое ценностью, организует наше существование тем или иным образом. Все последствия символа наблюдаемы, а сам символ ненаблюдаем.
Этот символ — одни последствия, другой символ — другие последствия, а отсутствие символа — тогда уж совсем особые последствия. Тем самым я ввожу вас в ткань, в которой может осуществляться разговор о