Мераб Мамардашвили – Лекции по античной философии. Очерк современной европейской философии (страница 36)
Я это вел к тому, чтобы конкретизировать один эпизод в античной философии: сама мысль о существовании некоторого идеального мира, извлеченного из идеи идей, впервые появилась на основе аристотелевского учения, как это ни странно. У Аристотеля впервые появляется основание для такого рассмотрения, потому что он нашел место для идей. Идеи он изгнал из мира, считая, что существуют и реальны только индивиды, но тем не менее существует небо как особый идеальный мир — предметы, подчиняющиеся особым законам, которые связывают идеальные предметы (в отличие от просто предметов). Аристотель как бы локализовал платоновские идеи, то есть не опроверг теорию идей, а получилось наоборот, и это имело последствия в последующей истории философии.
Оставим этот эпизод в покое и вернемся к Платону. Я сказал, что предельно понятое позволяет нам изнутри него (и если мы сможем удержаться, повернув глаза души) понимать предметы, понимать вещи, явления, в том числе явления морали, явления политики, физические явления — самые разнообразные явления. И вот теперь нам нужна другая нить, та, которая содержится в теории идей и подход к которой я оговорил в начальных словах моей беседы, а именно в словах о
Вернемся к «сетке Мёбиуса». На что мы ее накладывали? Мы накладывали ее на обыденный процесс жизни, на сцепление натуральных причин и действий, которое воспроизводит натуральные автоматические мысли (глупость, например: в наших головах сцеплениями производится глупость), мы нечто собираем: мы за «узелок Мёбиуса» схватились и, выскочив тем самым из натурального ряда, совершили ту операцию, которая в философии называется трансценденцией, — трансцендировали. Но трансценденция ведь хитрая вещь. Философы всегда исходили из этого и знали, что человеку невозможно посмотреть на себя и на мир со стороны: смотреть на мир и еще посмотреть с какой-то точки на себя, смотрящего на мир, невозможно. Выскочить из себя невозможно. Вспомните барона Мюнхгаузена, который тащил себя из болота. Эта сказка обратным способом иллюстрирует невозможность выскочить из себя: скажем, механики говорили, что, для того чтобы повернуть Землю рычагом, нужна точка опоры вне Земли. Такой точки нет, нет такой точки, с которой можно посмотреть на мир и на себя в нем. А философы говорят о трансценденции. Так это и есть та лазейка, в которой мы можем оказаться на грани себя и мира и прорвать человеческую пелену, то есть фактически можем мыслить не по-человечески, мыслить независимым от человеческого ограничения образом. В нас действует то, что от нас не зависит, и полагание нами чего-то в мире есть в действительности проявление действия этого чего-то в нас, или трансценденция. Сознание этого, то есть ухватывание этого (а ухватывание этого есть сознание), — это сознание есть трансцендентальное сознание, или идея, платоновская идея идей. Она будет в разных частях философии Платона называться по-разному, иногда Солнцем, источником света, но чаще всего будет называться Благом.
Это, конечно, первая абстракция, первая теория сознания, наблюдавшаяся в истории философии, она представлена платоновской теорией идей. Там слово «сознание», как мы его употребляем, не фигурирует. Нет никаких
Теперь нам пригодилось то, о чем я предупреждал, а именно: в теории элементов, в теории атомов уже можно ухватить ход мысли, где смысл разложения на элементы состоял в том, чтобы увидеть не объекты, а вещи природы, в том числе в человеке увидеть не человека, а
Это чудовищно сложная попытка — я ведь не описываю ее как сделанное дело: вот взяли и вырвались. Я говорю о том, о чем идет речь, над чем бьются. И все последующее развитие науки, собственно говоря, было биением внутри этого проблеска, а проблеск, повторяю, лежит на уровне идеи идей, а именно: есть особые (условно назовем) символы, или мнимости, полагаемые нами в мире, такие, что полагание их в мире есть их самопроявление, или самодействие, в нас самих. Вот все, больше ничего. Это как бы стихия, которая объединяет то, что мы видим в мире и в нас самих, — оно себя видит через нас. Я хочу сказать только одно: другого основания для того, чтобы вообще были какие-либо смыслы в том, как мы познаём, как смотрим на мир, — другого основания нет, и это основание изобретено очень давно. Вот в Платоне был такой всплеск.
Платону удалось очень четко и ясно, в очень пластичных образах, в мифах, изобретаемых им, завершить
Платон был фанатиком следующей мысли: мир не удваивается, вернее, другого мира нет, и времена нельзя удваивать. Кстати, потом это повторится у Лейбница. (Я специально привожу этот пример, чтобы напомнить о необходимой осторожности в обращении с философской терминологией и философскими утверждениями.) Лейбниц скажет: этот мир — наилучший из всех миров. И потом ему будут говорить: ну как же так, в Лиссабоне ведь землетрясение, что это за наилучший мир, устроенный наилучшим образом наилучшим существом, называемым Богом, такой, в котором возможна эта бессмысленная трагедия?![91]* Да нет, Лейбниц говорил совсем другое. Мир устроен так, как он может быть устроен, в нем отсутствуют какие-либо ссылки на Бога, нечего на это ссылаться. Этот мир наилучший из всех возможных, потому что нельзя удваивать времена, а — в точке осуществить все. Это точка,