Мелания Соболева – Пацанская любовь (страница 12)
Он усмехнулся краем губ, чуть повернул голову, прищурился, и в этом взгляде было что-то слишком живое, слишком острое, чтобы игнорировать.
— А я че? Я вообще молчу, как образцовый. Сижу, дышу, не вякаю.
— Дышишь так, будто сейчас врежешь по сердцу, — пробормотала я себе под нос, но он услышал.
— А я по нему и целюсь, — шепнул, и голос у него вдруг стал мягким, почти нежным, будто тень от прикосновения. — Тебе же никто туда давно не стрелял, признайся.
Я не отвечала. Я держалась. Я взяла бинт, начала медленно, аккуратно, почти по правилам обматывать его плечо. Его кожа горячая, пульс чувствовался под пальцами, дыхание сбивалось — он терпел. И молчал. Я была близко. Слишком. И когда я склонилась ближе, чтобы поправить край повязки, он вдруг резко, почти инстинктивно, прижался носом к моей шее, вдохнул тихо, глубоко, будто хотел запомнить меня на вкус, на запах, на чувство. Я застыла. Это было не грубо, не пошло. Это было… живо. Жадно. Тихо.
— Ты пахнешь… как июнь. Знаешь? Когда асфальт теплый, и все впервые.
Я отстранилась, спокойно, без резких движений, просто глядя на него — серьезно, твердо, но не жестко.
— Не делай так больше. Это недопустимо. Понимаешь?
Он усмехнулся, чуть покачал головой.
— Все, все… не кипятись. Больше не буду.
Я вздохнула и забрала бинт с его плеча, закрепляя край.
— Учись держать себя в руках. Это пригодится тебе чаще, чем кажется.
Он сидел, спиной к стене, руки на коленях, повязка чуть съехала, а кровь все еще сочилась из-под бинта, но он будто не чувствовал — только смотрел. Так смотрят не мальчики, не ученики. Так смотрят те, кто привык брать, кто живет среди асфальта, где выживает не тот, кто умнее, а тот, кто жестче. И его глаза сейчас были именно такие — темные, наглые, опасные. Он не моргал, не ерзал. Просто смотрел, как будто взвешивал — и я почувствовала, как все мое спокойствие начинает крошиться, как стекло под каблуком.
— Кто тебя так? — выдохнула я, почти шепотом, пальцами касаясь бинта, как будто это было хоть что-то, что можно контролировать. Он не сразу ответил. Даже не дернулся. Только уголком губ повел в кривой, упрямой ухмылке.
— Все тебе знать надо, да? — хрипло, лениво, с этой его уличной растяжкой в голосе. — Все ты хочешь по полочкам. А тут не библиотека. Тут не "война и мир", Катя. Тут кровь, драка и "или ты — или тебя".
Я сжала губы, молчала. Слишком близко. Слишком правдиво. Он подался вперед чуть-чуть, совсем немного, но этого хватило, чтобы в животе все скрутило.
— А ты-то че здесь сидишь, а? Че не дома, где мужик твой дышит тебе в затылок, орет, с бабами по подворотням шляется? Че не там, где, как ты сама сказала, все правильно, чинно, по закону? Че рядом со мной, с пацаном с улицы, с которого кровь течет, который только что, может, кого-то уронил? Я не отвечала. Просто смотрела. Он усмехнулся. Мягко. Но под этой мягкостью было что-то звериное.
— Я тебе скажу. Потому что с ним ты — молчишь. А со мной — дышишь. Потому что там у тебя тишина. Глухая. В постели. В голосе. В тебе самой. А тут… тут тебе, Катя, жарко, как будто ты живая. Я вздрогнула. Сжала бинт крепче. Слова в горле, будто осколки.
— Не лезь. Это не твое.
— Ой, да ладно тебе… — он наклонился ближе, так, что я почувствовала тепло его дыхания у уха, и сердце ударило где-то в горле.
— А чье? У тебя в паспорте где-то написано: "не трогать, хрупкое"? Или "можно только смотреть, не касаться"? Да я, может, не умный, не книжный. Но вижу, как ты на меня глядишь. Не по-учительски. Он откинулся назад, медленно, будто выдыхая дым, которого не было.
— Но че интересно… — продолжил он, с ленцой, но во взгляде уже жгло.
— Ты ж, вроде, сама любишь вопросы задавать. На уроках только и слышно: «почему герой поступил так», «что хотел сказать автор». А как я тебе — так сразу нельзя? Не по теме, да?
— Ты перегибаешь, — сказала я, резко, сдержанно, но пальцы мои дрожали. — Мы не на уроке.
— Вот именно, — ухмыльнулся он. — Мы не на уроке. Так чего ты ждешь? Что я подниму руку, скажу: «Громов, можно отвечать?» А ты мне — «садись, три»? Тут, Катя, не класс. Тут я — раненый, ты — рядом. И ты сидишь тут, а не дома со своим мужем. Это ведь не просто так?
Я молчала. Потому что слова подступили к горлу и застряли. Потому что он был прав. Потому что я сама уже не знала, почему я все еще здесь.
Катя
— Не знаю, что ты там себе надумал, перестань обсуждать мою личную жизнь, — сказала я с нажимом, с этой дрожью в голосе, которую пыталась подавить, как пожар под тонким стеклом.
— Я здесь, чтобы помочь тебе. Так бы поступил… наверное, любой человек. Я! Я так поступила, помогла. Все. Больше ничего. Я выдохнула, будто высекла из себя эти слова, и мне хотелось, чтобы он просто кивнул, отвернулся, отпустил. Но он не отпустил.
Он сидел, с этой дерзкой ухмылкой, в которой плескалось все — боль, вызов, недоверие, и что-то еще, от чего у меня внутри все начинало скручиваться в узел. Губа у него была разбита, кровь подсохла, но голос звучал четко, как выстрел.
— Любой? Да ну нахрен, Кать. Любой, говоришь? Он усмехнулся, склонил голову, взгляд стал жестче, будто лезвие наждака пошло по коже. — Да я этих “любых” каждый день по улицам вижу. Мимо проходят. Глаза в асфальт. Умираешь — похуй. Захлебнешься в крови — отвернутся. А ты? Ты не мимо пошла. Ты затащила в этот гребаный сарай, руки в моей крови испачкала, сидишь тут, бинтуешь, слушаешь, терпишь. Не потому что ты “любой человек”. А потому что ты — не как все.
Он подался вперед, и я сразу выпрямилась, напряженная, как струна, но он не касался, только смотрел. И в этом взгляде было столько ярости, столько сдержанной злости, но не на меня — на мир, на то, как все устроено, на то, что он чувствует, а не имеет права чувствовать.
— Ты хочешь, чтобы я молчал? — бросил он, глядя на меня в упор, как будто я перед ним на допросе. — А ты будешь тут речи толкать, что ты "просто помогла", что это все "по-человечески", и типа я должен кивать и сожрать?
Я выпрямилась, медленно, будто позвоночник вытянулся изнутри в холодную сталь.
— Хватит. — Сказала. Жестко. Без эмоций. — Говорите со мной на "вы".
Он чуть вскинул бровь. Секунда паузы. А потом хмыкнул, беззвучно, склонив голову на бок, будто разглядывал меня по-новому.
— Опа… началось.
— Я — ваша учительница. Вы — мой ученик. И все, что происходит сейчас, выходит далеко за пределы дозволенного. Вы позволяете себе слишком много.
— Да ты что? — ухмыльнулся он, но глаза уже не блестели бравадой. Взгляд стал тише, внимательнее. — "Вы", "дозволенное", прям как в суде. Осталось только форму надеть. Или рясу.
— Прекратите. Сейчас же. — Я шагнула назад, чтобы вернуть себе хотя бы иллюзию дистанции. — Это больше не разговор. Это нарушение всех границ. Я не собираюсь слушать хамство от ученика.
— А я не ученик, — бросил он сдавленно, и впервые в голосе было что-то… сломанное. — Я живой. Я человек. Я вижу, как ты смотришь, слышу, как ты дышишь, чувствую, что ты не проходишь мимо. А теперь ты строишь из себя ледяную королеву. Поздно, Катя. Ты уже тут. Со мной. И это — тоже выбор.
Он тоже поднялся. Без резких движений, без звука, но это было, как если бы глухой гром прокатился по сараю. И сразу стало тесно. Воздух сгустился, как перед грозой, и я ощутила, как сжимается все внутри, как начинает колотиться сердце — глухо, тяжело, будто откуда-то из живота. Он стоял впритык. Почти. Я видела, как поднимается и опускается его грудь, как ходит жила на шее, как пальцы сжимаются в кулаки. Но он не шел на меня с нахрапом, не дерзил, не усмехался. Он просто смотрел. И в этом взгляде не было мальчишки. Не было ученика. Был человек, способный на все.
Я отступила назад, но наткнулась на стену. Дальше — некуда. И он остановился передо мной, будто нарочно, будто знал, что у меня нет больше пути назад.
— Если он еще раз… — голос у него был низкий, с хрипотцой, не громкий, но такой, что кровь стыла в венах. — Если он еще раз к тебе сука прикоснется — я ему бошку проломлю. Прямо у тебя на пороге. Даже глазом не моргну. И потом сам сяду. И хер с ним. Но он дышать больше не будет. Поняла?
Я сжалась. Дыхание сбилось, как у загнанной лошади. Он не кричал. Не пугал. Он говорил, как дышал — так, как живут на улице. Без полутонов. Без «может быть». Он говорил, как делают. А я знала, что это не угроза. Это обещание. Чистое, страшное, звериное. От которого хочется спрятаться под землю. И при этом — от которого теплеет внутри. Безумно. Стыдно. До дрожи.
Он наклонился ближе, и я чувствовала, как его дыхание касается кожи. Оно обжигало.
— Он тебя лупит, а ты молчишь. Терпишь. Прячешься за этим своим “я справлюсь”, за тональным кремом и школьными указками.
Я не знала, что ответить. Я не могла. У меня дрожали пальцы. Я чувствовала, как к горлу подступает что-то густое, душа рвется, а тело хочет — бежать. Но не от него. А от себя. От того, что мне страшно не его злости… а того, как безопасно я чувствую себя рядом с этим парнем с улицы.
Он наклонился чуть ближе, голос стал тише, но в нем все так же пульсировала улица.
— Я за тебя в глотку вцеплюсь любому. Хоть менту, хоть черту.
Я не выдержала. Я просто развернулась и выбежала. Из сарая. Из жара. Из его слов. Из собственного тела. Потому что то, как он это сказал… заставило меня поверить. А я не должна была верить. Никому. Особенно ему.