Меган О’Гиблин – Бог, человек, животное, машина. Поиски смысла в расколдованном мире (страница 8)
Не этим ли сейчас занимаемся и мы? Создаем симуляторы мозга и надеемся, что нам явится таинственный природный феномен – сознание. Но не магическое ли это мышление – думать, будто наши имитации во всем подобны тому, что они пытаются имитировать; что кремний и электричество могут воспроизвести эффект, в реальности порождаемый плотью и кровью? Мы не боги и не способны создавать вещи по собственному образу и подобию. Мы можем создавать только слепки. Джон Сёрл как-то высказался примерно в этом роде. Компьютеры, по его словам, с давних пор использовались для симуляции естественных процессов – пищеварения, изменений погоды, – и они могут очень пригодиться в исследовании этих явлений. Но, уравнивая симуляцию с реальностью, мы скатываемся в область суеверия. «Никто не думает, что можно промокнуть из-за симуляции грозы, – говорит он. – Точно так же, если у нас есть симуляция сознания, это не значит, что она сама обладает сознанием».
Сколько бы мы ни дулись на Декарта за то, что он расколдовал мир, современная наука не состоялась бы без отделения мыслящего разума от материи. Навязчивая идея Декарта – что человеческий разум не следует рассматривать как часть физического мира – стала толчком к рождению довольно радикальной для начала XVII века мысли: мы можем исчерпывающим образом описать природу, не ссылаясь на Бога или на самих себя. Томас Нагель называет эту позицию нейтрального комментатора, третьего лица, «взглядом из ниоткуда». Это уверенность в том, что для наиболее точного и близкого к реальности описания окружающего мира мы должны проигнорировать субъективный мир
Но за это пришлось заплатить тем, что разум – феномен, который на протяжении веков считался отличительным признаком человека, – оказался отодвинутым на второй план. Наука вынесла разум за скобки, потому что его было слишком сложно исследовать объективно, но эта методологическая уступка привела в итоге к метафизическому отрицанию – заключению, что, поскольку сознание не поддается научному изучению, его вовсе не существует. По стандартам современной науки субъективный опыт кажется чем-то совершенно нереальным – маленький приватный театр мыслей, чувств и убеждений, который нельзя измерить или верифицировать, «внутренняя способность без всякого отношения к миру»[16], как выразилась однажды Ханна Арендт. Даже отрицатели по-своему остаются в плену у идей, выдвинутых в XVII веке. Сказать, что сознание – это иллюзия, значит исключить его из границ материального мира, подобно тому как декартова душа не существует в рамках времени и пространства. Может быть, иллюзорна на самом деле наша упорная надежда на то, что однажды наука сумеет объяснить сознание. Как указывает писатель Дуг Сиккема, вера в то, что наука может полностью объяснить нашу душевную жизнь, требует «философского прыжка». Однако современная наука добилась таких успехов именно благодаря тому, что с самого начала отказалась распространять свою власть на явления, которые не могла полноценно объяснить, – но этот факт нам приходится игнорировать.
И пока это так, научные метафоры, какими бы современными и остроумными они ни были, продолжают снова и снова упираться в тот же тупик. Многие верят, что вычислительные теории разума доказали, будто мозг – это компьютер, или объяснили все функции сознания. Но, как заметил однажды кибернетик Сеймур Пейперт, эта аналогия продемонстрировала лишь одно: проблемы, которые веками ставили в тупик философов и богословов, «возвращаются в формах, отвечающих новым условиям». Метафора не разрешила волнующих нас экзистенциальных вопросов, а просто перенесла их в новый контекст.
Паттерн
3
Как и все психологические явления, наши увлечения плохо поддаются анализу, а их происхождение зачастую туманно. Но своим интересом к технологиям я обязана одной-единственной книге – это была «Эра духовных машин» Рэя Курцвейла, вышедшая в 1999 году. Я открыла ее для себя на десять лет позже. Тогда я работала в джазовом клубе на окраине Чикаго, и один из моих сотрудников, студент-физик, обычно проводивший не слишком загруженные часы вечерней смены за чтением у барной стойки, однажды принес с собой эту книгу. Мое внимание привлекла обложка: она была сделана из отливающего металлом голографического материала, который на свету переливался всеми цветами радуги. Когда я спросила, о чем эта книга, вместо ответа он протянул ее мне и сказал, что нужно прочитать ее самой, сложно объяснить в двух словах… что-то связанное с компьютерами.
Это было спустя несколько лет после того, как я бросила библейский колледж и перестала верить в Бога; в этот период я переживала свое собственное, личное расколдовывание мира. Оставить религию в XXI веке значит в одно мгновение пережить травму секуляризации – процесс, который занял у человечества несколько веков, так что большинство людей и не заметили, как «сварились», совсем как лягушки в кипятке из известной притчи. Больше всего мне запомнилось ощущение закончившейся истории – не моей личной, а истории человечества. Я с детства верила, что земная жизнь – это дорога, ведущая к окончательному искуплению, когда Христос вернется, мертвые восстанут из могил и земля вновь возвратится к своему первоначальному совершенству. Для меня это не было метафорой. Мы, фундаменталисты, были обязаны воспринимать Писание дословно. Воскресение не было метафорой духовной трансформации и не было связано с исторической ситуацией в Иудее I века нашей эры. Это была кульминация Божьего предвечного плана, продолжавшего разворачиваться на наших глазах – как нам казалось, со все более увеличивающейся скоростью. Когда я училась в старших классах, пастор в церкви, которую посещала моя семья, зачитывал с кафедры свежие новости, сопровождая их комментариями из малых пророков, и часто заявлял, что, по его мнению, Иисус вернется еще при его жизни (ему было за шестьдесят). Я с детства верила, что застану зарю новой эпохи; мое тело преобразится, станет бессмертным, и я взойду на небеса, чтобы провести остаток вечности с Богом.
Без этого нарратива моя жизнь утратила цель и направление. После учебы в библейском колледже я жила одна в квартирке напротив электростанции и тратила свои скудные заработки на алкоголь и таблетки. Каждый день разворачивался одинаково: утренняя борьба с похмельем, вечерние смены в баре, ночные поезда через заброшенные районы на юге города. Течение времени, которое раньше для меня было линейным, как несущаяся вперед река, замкнулось на самом себе, словно в круглом рве с водой вокруг крепости. Бессмысленность моего существования иногда заставала меня врасплох посреди обычных бытовых дел – когда я покупала продукты или билет на поезд, – и я застывала, парализованная растерянностью. Любое действие вне значимого контекста кажется абсурдным – точно так же, как отдельное слово, не погруженное в поток речи, быстро обессмысливается.
Я знала – в теории, – что в материализме можно найти свою красоту и смысл. Физик Ричард Фейнман, которого я тогда читала, часто писал в выспренней, псевдорелигиозной манере о бесконечности и изумительной сложности Вселенной. Но мне казалось, что эти восторги отдавали самообманом. Задумываясь о масштабе Вселенной, о загадочном мире «кротовых нор» и альтернативных измерений, обреченном в итоге на тепловую смерть, я испытывала только паскалевский ужас, доказательство собственной незначительности. Я прочитала достаточно книг по биологии и когнитивным наукам, чтобы понимать: в конечном счете я не более чем машина, только смертная, подвластная бесконечной драме энтропии. Тогда я обратилась к экзистенциалистам, которые настаивали, что смысл жизни всегда субъективен и должен быть выкован самим человеком. «Жизнь не имеет априорного смысла», – писал Сартр в статье «Экзистенциализм – это гуманизм». Но мне не нужен был какой-то персональный смысл для себя лично. Я бы хотела, чтобы смыслом был наделен сам мир.
В тот вечер я забрала книгу Курцвейла домой. После работы, в полупустом поезде, начала листать страницы. Была глубокая ночь, но из-за светового загрязнения, высветлившего небо над высотками, казалось, что город застыл в переломной, призрачной точке перед самым рассветом. «Двадцать первый век будет другим, – писал Курцвейл. – С помощью изобретенных им компьютерных технологий человечество сможет разрешить вечные вопросы… и изменить саму природу смертности в постбиологическом будущем».
Критики нарратива о расколдовывании мира часто утверждают, что овладение техникой не лишит мир чудес, тайн и загадок; красота научных открытий и способность человека находить или изобретать новые удивительные явления оставит равнодушным разве что самое скудное воображение. В книге «Нового времени не было» (1991) французский философ Бруно Латур спрашивает: «Как мы могли расколдовать мир, если каждый день наши лаборатории и заводы населяли его сотнями гибридов, еще более странных, чем те, что были вчера?»[17] Двадцатью годами позже этот пример хочется дополнить и осовременить: разве смартфон не чудеснее, чем Моисеев жезл? Разве мир, населенный голосовыми ассистентами – невидимыми личностями, которые все чаще появляются в наших авто, стиральных машинах и холодильниках, – менее заколдован, чем мир, где в деревьях и скалах живут духи?