Майя Кучерская – Творческое письмо в России. Сюжеты, подходы, проблемы (страница 49)
Наиболее заметны сделанные ею изменения синтаксической структуры: Альвер последовательно заменяет горьковские точки с запятой555 (бережно перенесенные в перевод Тальвиком) точками, членя текст на гораздо большее количество коротких предложений. Если у Горького и у Тальвика один абзац соответствовал одному предложению, то у Альвер в первом абзаце три предложения, во втором два и в третьем четыре. Таким образом, текст получает более четкую, более нормативную синтаксическую структуру и лишается, с одной стороны, некоторой певучести, характерной для начала «Детства», а с другой – цельности этих вводных предложений-«ремарок».
Эта тенденция последовательно прослеживается на протяжении всего остального текста. Для наглядности приведем еще один пример из первой главы, в котором длинный период Горького трансформируется в три коротких предложения, а тире (придающие фразе большую эмоциональность) в одном случае заменяется двоеточием, а в другом вовсе опускается:
Второй оттиск в памяти моей – дождливый день, пустынный угол кладбища; я стою на скользком бугре липкой земли и смотрю в яму, куда опустили гроб отца; на дне ямы много воды и есть лягушки, – две уже взобрались на желтую крышку гроба556.
Teine äratõmme mu mälus: vihmane päev, lage kalmistunurk. Seisan kleepival libedal mullahunnikul ja vaatan auku, kuhu langetati isa kirst. Augu põhjas on palju vett ja samuti on seal konni, kaks neist on juba roninud kirstu kollasele kaanele557.
Перерабатывая перевод Тальвика, Альвер также в ряде мест меняет выбранный им порядок слов, что изменяет и коммуникативную задачу предложения:
Тальвик: Käest kinni hoiab mind vanaema…
Альвер: Mind hoiab vanaema käest kinni…
Тальвик в целом готов поступиться «комфортом» читателя ради максимальной близости к оригиналу (здесь у Горького: «Меня держит за руку бабушка»), при этом он тонко чувствует, что можно изменить, а что нужно оставить: он сохраняет рема-тематическое членение предложения, характерное для русского языка, оставляя слово «бабушка» в конце фразы – как несущее наиболее важный смысл. Альвер меняет порядок слов на более нормативный для эстонского языка, но при этом меняется и смысл: «бабушка» перестает цеплять внимание читателя и быть смысловым центром этого сообщения.
Отметим еще одно незначительное, но, как нам кажется, очень характерное изменение, которое Альвер вносит в черновик мужа (показательное именно в силу своей мелочности – зачем менять?): у Тальвика в переводе фрагмента: «…наверху, в доме, жили бородатые крашеные персияне…» использовано слово perslased (персы), Альвер заменяет его на pärslased. Форма perslased является более старой нормой правописания (в то время как pärslased – современная Альвер норма). Однако рискнем предположить, что у Тальвика за использованием устаревшей формы слова скрывалась попытка передать стилистическую окраску оригинала: у Горького не «персы», а «персияне»558 (слово устаревшее и отсылающее к полусказочному контексту, в котором мальчик осмысляет жизнь иноверцев в портовом городе). На наш взгляд, это также является попыткой Тальвика передать в этом месте субъективную точку зрения мальчика, а не взрослого рассказчика, попыткой педалировать в переводе наличие в тексте «детского взгляда», что для Альвер, по-видимому, становится неактуальным.
Эти тенденции в работе Альвер с лексикой, направленные на нейтрализацию стилистических особенностей исходного текста, легко проследить и на остальном пространстве перевода «Детства». Приведем еще несколько примеров из разных мест повести:
И так все это хорошо у него, что ангелы веселятся, плещут крыльями и поют ему
Ja kõik see on tema juures nii hea ja tore, et inglid aina rõõmutsevad, muudkui laksutavad tiibu ja laulavad temale
<…> часто являлась бойкая Петровна, иногда приходила даже веселая постоялка, и всегда в углу, около печи, неподвижно и
<…> tihti tuli südi Petrovna, mõnikord ilmus isegi lustiline naisüürnik, kuid alati konutas nurgas ahju kõrval «Hea asi» – liikumatuna ja
Альвер последовательно заменяет просторечье литературной нормой (vahetpidamata – «непрерывно» вместо «бесперечь»; sõnatuna – «бессловесно» вместо «немотно»). В целом можно сказать, что в переводе Альвер прослеживается тенденция к объективизации и нормативизации синтаксиса и лексики, а также к нивелированию зазора, существующего между героем автобиографии и взрослым рассказчиком (и выбор в таких случаях всегда делается в пользу объективной точки зрения). Такая переводческая стратегия согласовывалась с официальной раннесоветской трактовкой горьковской автобиографической прозы, согласно которой «Детство» представляло собой, в первую очередь, масштабный эпос «о свинцовых мерзостях жизни», а лирическое начало в повести объявлялось почти отсутствующим. Причем если прижизненные критики ставили это в упрек Горькому (например, в 1915 году Пришвин писал Горькому: «„Детство“ – очень хорошая книга, но это все-таки половина того, что нужно: не хватает в ней самого мальчика Пешкова»563), то в советском литературоведении это становится доминирующей точкой зрения и описывает скорее достоинства повести. Так, советский литературовед, редактор серии сборников «А. М. Горький. Материалы и исследования» В. А. Десницкий в 1935 году резюмировал: «<„Детство“> не история души ребенка, а русская жизнь в определенную эпоху»564.
Повышение эпичности, сопровождающее ослабление субъективности, хорошо заметно в переводе одной из самых сильных сцен повести – смерти матери. У Горького экспрессивность этой сцены парадоксальным образом достигается благодаря сухой фиксации происходящего, в чем проявляется индивидуальная реакция мальчика на особенно трагические ситуации – он не может воспринять их эмоционально. Приведем финальную фразу этого эпизода:
Неизмеримо долго стоял я с чашкой в руке у постели матери, глядя, как застывает,
Переводчица точно передает всю сцену, но в самом финале неожиданно переключает стилистический регистр, добавляя сцене поэтичности (неожиданно, конечно, с точки зрения исследователя, так как стилистическое разнообразие в целом не свойственно ее переводческому стилю, что мы пытались показать выше):
Arvamatult kaua seisin veetassiga ema voodi ees ja vaatlesin, kuidas ta
Pale («лик» или «ланита») – архаизм и поэтизм; поэтизм и слово tuhmus («блекнет», «тускнеет»). Здесь Альвер не просто отказывается от передачи точки зрения мальчика в пользу точки зрения рассказчика (ребенок не может описывать бытовую ситуацию, используя архаизмы и поэтизмы), но делает шаг в сторону от автобиографии к агиографии. И одновременно с этим, отказываясь от использования лексемы «серый», разрушает внутритекстовые связи, пронизывающие «Детство» и создающие символический план произведения: «серый» у Горького здесь не просто отражает реальность, но является символом смерти567, его появлением отмечено большинство предыдущих смертей: серый туман, сопровождающий смерть новорожденного брата в начале повести, серый цвет дяди Якова, сообщающего, что Цыганка задавило, посеревшее лицо умершей матери и проч.568
В заключение отметим еще одну особенность перевода, напрямую связанную с тем, о чем мы говорили выше. Альвер зачастую старается восстановить эллипсисы (не так последовательно, как переводчик «Кирилки», но тоже вполне ощутимо), сделать текст более «артикулированным» и понятным читателю. Приведем два примера из множества:
<…> А ты в бабки играешь?
<…>
– Играю.
– Хочешь –
«<…> Kas sa luumängu mängid?»
<…>
«Mängin».
«Kas tahad, valmistan sulle
Выпуская
Ajades
Здесь хорошо видно стремление переводчицы сгладить и «нейтрализовать» стиль текста-источника, сделать его легко воспринимаемым в новой культуре, комфортным571, что особенно заметно по контрасту с переводом Тальвика, для работы которого характерен буквализм (иногда усложняющий понимание текста в воспринимающей культуре) и повышенное внимание к стилистическим экспериментам оригинала. Особенно хочется отметить, что смена двух переводческих установок происходит буквально во время работы над одним и тем же текстом. На примере перевода «Детства» мы видим стык двух доминант: Тальвик еще мыслит в рамках переводческой культуры Эстонии 1920–1930-х годов, которая ставила целью обогатить читателя культурными особенностями языка оригинала, образовывать его, в то время как работа Альвер демонстрирует уже принадлежность к новой эпохе, главной задачей которой было не культурное обогащение, но сохранение эстонского языка в новых исторических обстоятельствах572 (в том числе это касалось и переводных текстов). Вместе с тем нельзя не заметить, что все отмеченные тенденции в переводе Альвер соответствовали негласным установкам в формирующейся теории советского перевода: «гладкий», усредненный стиль, исключающий языковые эксперименты, комфортный для воспринимающей культуры, пришел на смену буквализму, который был заклеймен как проявление формализма в переводе573. Такой подход соответствовал и советскому взгляду на Горького, выносящему творчество «советского классика» за рамки модернистской культуры с ее языковыми экспериментами в области прозы, экспрессионизмом и субъективизмом574.