Майкл Ондатже – Военный свет (страница 26)
– Защита – это нападение, – говорила она не раз. – Первое, что должен знать хороший военачальник, – искусство отступления. Важно, как ты вступаешь в бой и как из него выходишь без ущерба. Геракл был великий воин, но умер дома, мучительно, в отравленном хитоне – в расплату за прошлый его героизм. Это старая история. Например, сохранность обоих твоих слонов, даже если пожертвуешь ферзя.
И прежде чем пойти конем, она наклонилась и взъерошила мне волосы.
Я уже не помнил, когда мать дотрагивалась до меня последний раз. И не понимал, хочет она научить меня во время этих матчей или проучить. Временами она казалась неуверенной в себе женщиной какого-то прошлого десятилетия, смертной. Все это напоминало декорацию. Такими вечерами я имел возможность сосредоточиться только на ней, за доской, в полумраке – хотя понимал, что отвлекаюсь от сражения. Видел, как быстро движутся ее руки, как ее глаза оценивают мои замыслы. У нас обоих было ощущение, что больше никого на свете нет.
После этой партии, перед тем как уйти к себе – хотя знал, что еще несколько часов она не ляжет, побудет одна, – мать снова расставила фигуры.
– Натаниел, это первая партия, которую я запомнила. Игралась в Опере, я тебе говорила. – Она стояла над доской и разыгрывала за обоих: одной рукой – за белых, другой – за черных. Раза два задержалась, чтобы я предложил ход. – Нет, так! – говорила она, с досадой на мое решение и с удивлением перед выбором мастера. – Понимаешь, он пошел слоном
Она переставляла фигуры все быстрее, и, наконец, черные были побеждены.
Я далеко не сразу осознал, что мне все же надо будет полюбить мать, чтобы понять, что она за человек теперь и кем она была в действительности. Это было трудно. Я заметил, например, что она не любит оставлять меня одного в доме. Если я хотел остаться, она тоже не уходила, как будто подозревала, что буду рыться в вещах, которые она не желает показывать. И это мать! Я ей как-то сказал об этом, и она так смутилась, что я сразу пошел на попятный, не дожидаясь объяснений. Позже я обнаружил, что она искушена в военной тактике, но эта ее реакция была непритворной. Один только раз она как-то раскрылась передо мной: показала несколько фотографий из коричневого конверта, который ее родители хранили у себя в спальне. Серьезная школьница – моя семнадцатилетняя мать под нашей липой; ее фотографии рядом с волевой матерью и высоким мужчиной, иногда у него на плече – попугай. У него внушительная внешность, и он присутствует на нескольких более поздних снимках с матерью, которая здесь немного старше, и ее родителями в венском кабаре «Казанова» – название я сумел прочесть на большой пепельнице. Рядом с ней на столе – больше десятка пустых бокалов. Но кроме этого, никаких других следов ее взрослой жизни не было в Уайт-Пейнте. Будь я Телемахом, я ничего бы не узнал о делах исчезнувшей родительницы, не имел бы никаких свидетельств о ее плаваниях по синим морям.
Мы слонялись по дому, стараясь не путаться друг у друга под ногами. Я с облегчением отправлялся на работу по утрам, даже в субботу. Но как-то вечером, после легкого, по обыкновению, ужина я почувствовал, что мать беспокойна, ей явно хотелось выйти из дома, несмотря даже на собиравшийся дождь. Весь день над нами клубились серые тучи.
– Давай пройдешься со мной?
Я не хотел и мог бы упереться, но согласился и был вознагражден настоящей улыбкой.
– Расскажу тебе об этой партии в Опере, – сказала она. – Возьми пальто. Дождь будет. Не хочу, чтобы он нас вернул. – Она заперла дверь, и мы направились на запад, к холму.
Сколько ей было тогда? Сорок? Мне было уже восемнадцать. Она вышла замуж молодой, по обыкновению и моде того времени, хотя еще изучала языки в университете и, как сказала мне однажды, хотела получить степень по праву. Но отказалась и вместо этого растила двоих детей. Ей было тридцать с небольшим – совсем молодая, – когда началась война, и она поступила в службу связи. Сейчас она шла рядом со мной в желтом дождевике.
– Его звали Пол Морфи. Это происходило двадцать первого октября тысяча восемьсот пятьдесят восьмого года…
– Ясно, Пол Морфи, – сказал я, приготовившись ко второй ее подаче.
– Хорошо. – Она усмехнулась. – Рассказываю один раз. Он родился в Новом Орлеане, вундеркинд. В двенадцать лет обыграл венгерского гроссмейстера, гастролировавшего в Луизиане. Родители хотели, чтобы он стал адвокатом, но он бросил занятия и стал шахматистом. Самую знаменитую свою партию он сыграл в Парижском оперном театре против герцога Брауншвейгского и графа Изуара, о которых помнят по единственной причине – что их обыграл этот юноша.
Я улыбался про себя. Какие титулы! Вспомнил, как Агнес назвала собаку, съевшую ее обед в Милл-Хилле, «Графом Сэндвичем».
– Но знаменитыми всех их сделали ситуация и место игры – как будто это была сцена из австро-венгерского романа или приключенческого, вроде «Скарамуша». Трое игроков сидели в личной ложе герцога Брауншвейгского, практически над сценой. Можно было наклониться и поцеловать примадонну. А было это на премьере оперы Беллини «Норма, или Детоубийство».
Морфи еще не видел «Норму», и ему очень хотелось смотреть и слушать, он обожал музыку. Он сидел спиной к сцене, быстро делал ход и поворачивался к сцене. Может быть, поэтому и получился шедевр: каждый ход как росчерк в небе, едва касавшийся земли. Его противники обсуждали ответ и делали осторожный ход. Морфи оборачивался и, взглянув на доску, двигал пешку или коня и снова обращался к сцене. За всю партию на его часах не набежало, наверное, и минуты. Он играл вдохновенно, вдохновение и сейчас ощутимо, партия и сейчас считается замечательной. Он играл белыми.
Начинается защитой Филидора, пассивное начало для черных. Морфи не хочет брать черные пешки и фигуры на ранней стадии – предпочитает сконцентрировать силы для быстрой матовой атаки, чтобы поскорее вернуться к опере. Тем временем совещания противников становятся все громче и громче, это раздражает публику и героиню. Мадам Розина Пенко, исполнявшая партию верховной жрицы Нормы, метала взгляды на ложу герцога. Морфи выдвигает ферзя и слона, они держат под ударом центр доски и вынуждают черных перейти к глухой обороне.
Мать повернулась в темноте и посмотрела на меня.
– Следишь за ходами?
– Слежу.
– Черные близки к разгрому. Сейчас антракт. На сцене творилось бог весть что: романтическая любовь, ревность, намерение убить, знаменитые арии. Норма брошена и решает убить своих детей. А публика все это время наблюдала за ложей герцога!
Во втором акте – продолжение сюжета. Черные бездействуют, прикованы к своему королю, кони связаны слонами Морфи. Следишь?
– Да, да.
– Теперь Морфи атакует ладьей по центру. Он делает эффектные жертвы и загоняет черных в безнадежную позицию. Затем элегантно жертвует ферзя – я показала тебе на днях, как это немедленно приводит к мату. Тем временем в опере кульминация: консул и Норма решают умереть на костре. Теперь Морфи может полностью сосредоточиться на музыке.
– Вау, – говорю я.
– Пожалуйста, не надо «Вау». Ты прожил в Америке считаные месяцы.
– Это выразительное слово.
– С этим дебютом, защитой Филидора, Морфи под притяжением оперы как будто достиг большой философской глубины. Такое бывает, конечно, когда ты не очень занят собой. Так и случилось тем вечером. Почти сто лет прошло, а эта маленькая партия в полумраке, вблизи сцены, до сих пор считается гениальной.
– Что с ним стало?
– Он ушел из шахмат и стал юристом, но неудачно, жил на родительские деньги и умер, не дожив до сорока четырех лет. Под конец жизни уже не играл, а та партия под замечательную музыку осталась ярким пятном.
Мы посмотрели друг на друга, оба мокрые с головы до ног. Поначалу я замечал дождь, а потом забыл о нем. Мы стояли перед рощицей, а далеко внизу виднелись освещенные окна нашего беленого дома. Я чувствовал, что здесь ей веселее, чем было бы там, в тепле. Здесь мы больше не прикованы к дому; в ней появились энергия и легкость, которые мне редко случалось видеть. Мы шли в холодной темноте под деревьями. Она не хотела повернуть назад, и мы пробыли там довольно долго, почти не разговаривая, и каждый был погружен в себя. Такой, я думал, была она среди тех, с кем работала во время бесшумных войн, неведомых мне сражений.
От мистера Малакайта мать услышала, что за несколько миль от Уайт-Пейнта поселился в доме чужой; откуда он и кто по профессии, не рассказывает.
Она проходит вдоль Рамберского леса, минует окруженные рвами фермы к юго-западу от деревни Сент-Джеймс и наконец видит дом этого человека. Ранний вечер. Она ждет, пока не погаснут все огни, а потом еще час. В темноте возвращается домой. На следующий день снова стоит в четверти мили от дома – там по-прежнему никакого движения. Но ближе к концу дня появляется худой мужчина. Она скрытно следует за ним. Он обходит кругом бывший аэродром. Он ходит без определенной цели, ей это понятно: просто бродит. Но она не оставляет его, пока он не возвращается в дом. Она опять ждет на том же поле, пока у него не погаснут почти все окна. Тогда она подходит ближе к дому, но, передумав, отправляется домой, снова в темноте, без фонарика.