реклама
Бургер менюБургер меню

Майкл Харрисон – Вирикониум (страница 124)

18

Мужчина был в коротком габардиновом жакете на молнии, одетом поверх зеленого вязаного пуловера и розовой рубашки. Из-за коричневой фетровой шляпы его голова казалась маленькой, а подбородок — очень острым. Явно немолодой, он обладал лицом без возраста: его гладкую загорелую кожу покрывали потеки грязи, что делало его похожим на маленького мальчика, измученного недавней болезнью, которая заодно наградила его морщинками вокруг глаз. Ему могло быть от тридцати до шестидесяти. Для одного он выглядел слишком старым, для другого — слишком молодым… В общем, с ним явно было что-то не так. Его взгляд быстро перемещался с предмета на предмет, словно он никогда не видел ни настенных календарей с изображением центра Галифакса, ни кресел, не тарелок; как будто он каждую секунду удивлялся и не мог понять, как его сюда занесло.

Я представил, как в один прекрасный день он покидает одну из ферм к югу от Бакстона, где ветер носится по Северной Стаффордширской равнине, и люди в поношенной одежде неделями сидят перед сломанным телевизором, слушая, как хлопают ворота. Потом мужчина наклонился к другому столику.

— Завтра случайно не пятница? — мягко спросил он.

— Что, простите? — отозвалась женщина. — Ах, да. Конечно, пятница. Да… — И когда он добавил что-то — слишком тихо, чтобы я мог услышать, — сказала: — Нет, фруктового пирога нет. У них здесь такого не бывает… Никаких фруктовых пирогов, у них такого не бывает.

Она коснулась его одним пальцем.

— Только не здесь.

Склонив голову набок и ловко держа ложку под углом, чтобы видеть дно своей кофейной чашки, она вычерпала оттуда полурастаявший сахар. Одновременно она поглядывала на других клиентов с неким возбужденным удовлетворением, точно эскимос или папуас в старом документальном фильме — застенчиво, зорко, взглядом, который словно говорил: «вам лучше уйти», с тем равнодушием, с каким делается нечто такое, что культурные люди считают недопустимым. Операция была произведена во мгновение ока; она успела даже проглотить сахар и облизнуть ложечку. Закончив, она откинулась на спинку кресла.

— Я подожду, пока принесут еще чая, — пробормотала она. — Я подожду.

Она так и не сняла ни свое пальто в желтую и черную клетку, ни красную вязаную шапочку.

— Хотите кофе? — и видя, что мужчина пристально, с какой-то болезненной рассеянностью разглядывает пейзажи на стенах, добавила: — Эти акварели — те, что на стене… надо приглядеться, чтобы понять, что это акварели. Прелестно.

— Не хочу я никакого кофе.

— А мороженое будете?

— И мороженого не хочу, спасибо. От него в животе холодно.

— Будет лучше, если вы пойдете наверх и посмотрите телевизор. Просто посидите перед ним.

— Почему я должен смотреть телевизор? — спокойно откликнулся мужчина, отводя взгляд от картины, изображающей городской мост под дождем. — Я не хочу ни чая, ни ужина. И завтракать каждое утро тоже не хочу.

Он на миг сплел руки, уставился в пустоту. Его глаза торжествующе сияли, как у мальчишки, получившего пятерку… Потом он ни с того ни с сего начал рыться в карманах.

— Здесь нельзя курить, — торопливо заметила женщина. — То есть я сомневаюсь, что здесь можно курить. Кажется, я видела табличку «курить запрещено», потому что здесь едят. Вы же видите, здесь никто не курит.

Когда они вставали, чтобы заплатить мне, он сказал:

— Славно, когда все меняется.

Тон у него был вежливый, но голос звучал мягко и печально, как у калеки, который проснулся в полдень, не понимая, где очутился, и спрашивает медсестру, которая только что сменилась: «Уже день, верно?»;

Они прибыли на автобусе из пригорода по другую сторону Хаддерсфилда — по словам мужчины, местечко называлось, то ли «Лок-вуд», то ли «Лонг-Вуд».

— Славно, когда все меняется, — повторил он, — особенно когда погода хорошая.

И прежде чем я открыл рот, добавил:

— Меня сегодня знобит, если вы успели заметить. У меня бронхиальная пневмония… Больше всего это похоже на бронхиальную пневмонию. Я уже год как болею. Год, а то и больше, и никто в этих «оздоровительных центрах» не может мне помочь. Верите? Когда на улице сыро, у меня легкие наизнанку выворачивает.

— Идемте, — перебила женщина. Хотя голос у него был таким тихим, что никто ничего не услышал, она усмехнулась и чуть заметно кивнула остальным посетителям, словно извинялась за своего спутника.

— Ничего страшного, — громко объявила она.

И подтолкнула его к дверям.

— Знаете, я ему не жена, — бросила она через плечо, обращаясь ко мне. — Скорее медсестра и спутница, вот уже года два. У него есть деньги, но не думаю, что соглашусь выйти за него замуж.

Она походила на волнистого попугайчика, который кивает и передергивает плечиками перед зеркалом в своей клетке.

Полчаса спустя я подошел к окну. Они все еще стояли на автобусной остановке. «Ничего у них не выйдет», — подумал я.

Смысл их фраз был тщательно спрятан в изломанных ритмах диалога, полного полунамеков. Их жизни так переплелись, подавляя друг друга, что каждое слово походило на волокно, которое высунулось из старого клубка и которое стараются тут же засунуть обратно.

В конце концов автобус пришел. Когда он отъехал от остановки, мужчина сидел на одном из передних мест на нижнем этаже и рассеянно разглядывал цветочную витрину, а его спутница — чуть дальше, по другую сторону от прохода, вздрагивая каждый раз, когда мужчина пытался закурить. Она пыталась привлечь его внимание к чему-то, находящемуся со стороны тротуара, чего он просто не мог видеть со своего места.

Когда я рассказал о них мистеру Амбрэйсесу, он заволновался.

— Тот мужчина… у него был такой шрамчик? Слева, у самых корней волос? Как полумесяц, который выглядывает из-под челки?

— Откуда мне знать, мистер Амбрэйсес?..

— Не важно. Это — доктор Петромакс. Когда-то это был человек потрясающих способностей. Он использовал свой дар с умом и вскоре узнал, какой толщины зеркало, в которое мы смотримся. Но у него сдали нервы. То, что вы видели — просто развалина. Он нашел вход в Вирикониум в уборной одного хаддерсфилдского кафе. Там на полу плитка из искусственного камня, а вокруг зеркала — белый кафель. Само зеркало было настолько чистым, что казалось дорогой в другую, более точную версию этого мира. Благодаря этой чистоте он и догадался, что смотрит на одну из уборных Вирикониума. Его охватило замешательство. Он уставился на самого себя… Да так и смотрит с тех пор. Ему не хватило духу пойти дальше. То, что вы видите, — пустая оболочка, из которой уже ничего не извлечь.

Он покачал головой.

— Что это было за кафе? — спросил я. — Вы знаете, где оно находится?

— В силу ряда причин вам от этого будет не больше толку, чем Петромаксу, — заверил меня мистер Амбрэйсес. — Так или иначе, у вас есть только то описание, которое я вам дал.

Он говорил о кафе так, словно оно находилось на другой стороне земного шара и не было отмечено ни на одной карте. Но кафе — это только кафе.)

— Думаю, я узнаю его. Там за барной стойкой висит фотография — кадр из старой комедии. Два седовласых джентльмена с тросточками улыбаются сутулой официантке!.. Но вам это не поможет.

— Этот человек — доктор Петромакс.

Мистер Амбрэйсес любил предисловия подобного рода. Оно звучало словно некое словесное приспособление, которое позволяло ему начать речь.

— Этому мальчику, — обыкновенно говорил он, — известно два неопровержимых факта, касающиеся нашего мира; но он их никому не сообщит.

Или:

— Та женщина хотя и кажется молодой, спит по ночам у причалов канала Изер. Днем она носит под одеждой предмет туалета, который сама придумала, чтобы он напоминал ей о людях и их желтых фонарях, так отчетливо отражающихся в воде.

На крутом берегу возле моего дома росла яблоня, давно одичавшая в мирном окружении дубов и бузины. Когда я впервые обратил на нее внимание Эйра Амбрэйсеса, он лишь пожал плечами:

— Для этого дерева у ботаников нет названия. И за последние десять лет на нем не распустилось ни одного цветочка.

Следующей осенью, когда теплые косые лучи струились сквозь шелковистый пух на усыхающих стеблях кипрея, сотни маленьких твердых красноватых плодов упали с ее ветвей в заросли папоротника: весной она цвела так обильно, что мои соседи окрестили ее «белым древом».

— В Вирикониуме она не цветет, — вздохнул мистер Амбрэйсес. — Там она растет во дворе, неподалеку от площади Обретенного времени, точно прекрасная рукотворная копия живого дерева. Если вы обернетесь и посмотрите через арку, то увидите широкие чистые тротуары, маленькие лавочки и выкрашенные белилами ящики с геранью… И все залито солнцем.

— Этот человек — доктор Петромакс.

Рильке пишет об одном человеке, который «знал, что сейчас от всего отрешается, не от одних людей. Еще миг — и все утратит смысл: стол, чашка, стул, в который он вцепился, все будничное и привычное станет непредвосхитимым, трудным и дальним. И он сидел и ждал, когда это случится. И уже не противился».[29] В той или иной степени, как мне кажется, это относится ко всем нам. Но доктор Петромакс… Его растерянность позволяла предположить, что он не просто ранен — он выбросил белый флаг. Душевная боль и обида в глазах, побелевшая кожа вокруг рта — словно тот миг снова и снова вставал у него перед глазами, и он не мог его забыть, как бы ни затягивал себя в паутину той туземки в желтом пальто. Он не работал. Он постоянно бродил по Хаддерсфилду от кафе к кафе, и я понятия не имел зачем, хотя подозревал — какое заблуждение! — что он забыл, в каком из них находится та уборная с зеркалом, и терпеливо искал ее.