Майкл Чабон – Союз еврейских полисменов (страница 72)
– Клал я на ваши предначертания, – говорит Ландсман. – Знаете что?
Вдруг он ощущает, что страшно устал от ганефов, пророков, пистолетов и жертв, и чувствует безмерный бандитский вес Б-га. Ему надоело слушать о Земле обетованной и неизбежном кровопролитии, необходимом для ее спасения.
– Плевал я на то, что там написано. Плевал я на то, что там якобы было обещано какому-то идиоту в сандалиях, который прославился лишь тем, что был готов перерезать горло собственному сыну во имя завиральной идеи. Плевал я на рыжих телиц, и на патриархов, и на саранчу. Куча древних костей в песке. Моя родина в моей шляпе. И в хозяйственной торбе моей бывшей жены.
Он садится. Запаливает вторую сигарету.
– Идите нахер, – заключает Ландсман. – И пусть Иисус идет туда же, размазня он был, слабак.
– Рот на замок, Ландсман, – тихо говорит Кэшдоллар, изображая поворот ключа в скважине своего рта.
42
Когда Ландсман выходит из Федерального здания Икеса и водружает шляпу на свою опустошенную голову, оказывается, что мир уплыл в густой туман. Ночь – липкая и холодная субстанция – пробирается в рукава пальто. Корчак-плац подобен миске, в которой плещется яркая дымка тумана, тут и там измаранная отпечатками лап натриевых фонарей. Продрогнув до костей, почти вслепую он пробирается по Монастырской, по Берлеви, сворачивает на улицу Макса Нордау. Спину ломит, голова болит, и невыносимо саднит израненное чувство собственного достоинства. Там, где в последнее время обитал его разум, теперь шипение тумана, гудеж трубчатых флуоресцентных ламп. Ему чудится, что это душа его так мучительно шумит в ушах.
Ландсман вползает в вестибюль «Заменгофа», и Тененбойм вручает ему два письма. Одно со штампом дисциплинарной комиссии, гласящее, что слушания об обстоятельствах смерти Зильберблата и Фледерман состоятся завтра в девять утра. Второе письмо – уведомление от новых владельцев гостиницы. Некая мисс Робин Навин из гостиничной сети «Джойс-дженерали» сообщает о восхитительных переменах, ожидающих в ближайшие месяцы гостиницу «Заменгоф», которая с первого января будет именоваться «Люксингтон-парк Ситка». Одной из составляющих общего восторга является тот факт, что ландсмановский договор о ежемесячной арендной плате прекращает действовать с первого декабря. Из каждой ячейки в стене позади стойки администратора торчат длинные белые конверты, в каждый из них втиснуты одни и те же сложенные вдвое роковые листки гербовой бумаги верже. Кроме ячейки под номером 208. В этой пусто.
– Слыхали, что случилось? – говорит Тененбойм, когда Ландсман возвращается из своего эпистолярного путешествия в радужные, безоблачные перспективы гостиницы «Заменгоф».
– Видел по телевизору, – отвечает Ландсман, хотя воспоминания кажутся ему уже не первой свежести, заплесневевшими; образы, навязанные ему его дознавателями в процессе бесконечных и настойчивых допросов.
– Сперва сказали, что это случайность, – продолжает Тененбойм, гоняя золотую зубочистку в уголке рта. – Вроде какие-то арабы мастырили бомбы в туннеле под Храмовой горой. Потом говорят, что все нарочно. Эти, которые с другими воюют.
– Сунниты с шиитами?
– Может быть. Кто-то оплошал с ракетной установкой.
– Сирийцы с египтянами?
– Кто их разберет. Президента показывали, вынуждены, говорит, вступиться, святой город, мол, для всех и каждого.
– С них станется, – соглашается Ландсман.
Вся его остальная почта – одинокая открытка, рекламирующая бешеные скидки на пожизненный абонемент в тренажерный зал, куда Ландсман несколько месяцев ходил сразу после развода. Это было время, когда ему показалось, что упражнения поднимут его упавший дух. Хорошая мысль была. Ландсман не в состоянии припомнить, оправдались ли его надежды. Слева на открытке изображен толстый еврей, а справа – худой еврей. Еврей слева – измученный, невыспавшийся, малокровный и всклокоченный, щеки у него как два половника сметаны, а глазки блестящие и злобные. Еврей справа – подтянут, загорел, расслаблен, уверен в себе, борода аккуратно подстрижена. Ни дать ни взять – один из молодцов Литвака. Еврей будущего, думает Ландсман. Картинка намекает, что еврей справа и еврей слева – один и тот же еврей, но это маловероятно.
– А наших видал? Что в городе творится? – (Золотая зубочистка щелкает Тененбойма по зубам.) – Тоже по телику показывали.
Ландсман качает головой:
– Представляю себе эти пляски.
– Не то слово! Пляски, обмороки, вопли, коллективный оргазм.
– Тененбойм, умоляю, только не на голодный желудок.
– Благословения арабам за то, что воюют друг с другом. Благословения памяти Мухаммеда.
– Это жестоко.
– Какой-то черношляпник разорялся, что поедет в землю Израильскую, чтобы занять место получше и лицезреть явление Мошиаха. – Тененбойм вытаскивает зубочистку, изучает ее кончик в поисках сокровища, а потом разочарованно возвращает на прежнее место. – Кабы меня спросили, так я бы сказал: собрать всех этих бесноватых, посадить в один большой самолет и отослать туда поскорее, холера им в живот.
– Так бы и сказал?
– Да я сам за штурвал сяду!
Ландсман засовывает письмо от «Джойс-дженерали» обратно в конверт и толкает его Тененбойму через стойку:
– Выбрось, пожалуйста.
– У вас есть тридцать дней, детектив. Что-нибудь найдете.
– Найду, не сомневайся. Мы все что-нибудь найдем.
– Если только что-нибудь не найдет нас раньше, да?
– А ты-то как? Они собираются оставить тебя здесь?
– Мой статус в стадии рассмотрения.
– Обнадеживающе.
– Скорее безнадежно.
– Так или иначе.
Элеваторо поднимает Ландсмана на пятый этаж. Ландсман идет по коридору, на согнутом пальце одной руки он держит за вешалку пальто, забросив его через плечо за спину, другая рука ослабляет узел галстука. Дверь в его номер мурлычет свой незатейливый стишок: пять-ноль-пять. Бессмыслица. Фонари в тумане. Три арабские цифры. Придуманные в Индии, кстати, как и шахматы, но разнесенные по свету арабами. Суннитами, шиитами. Сирийцами, египтянами. Интересно, думает Ландсман, как скоро все эти враждующие группировки в Палестине осознают, что никто из них не несет ответственности за нападение? Через день-два, может, через неделю. Достаточно долго, чтобы, воспользовавшись временным замешательством, Литвак отправил туда своих молодчиков, а Кэшдоллар обеспечил им поддержку с воздуха. И вот уже Тененбойм – ночной администратор отеля «Иерусалим Люксингтон-парк».
Добравшись до кровати, Ландсман вынимает карманные шахматы. Его внимание перескакивает с одной силовой линии на другую, с клетки на клетку в погоне за убийцей Менделя Шпильмана и Наоми Ландсман. И вот, к собственному удивлению и облегчению, Ландсман осознает, что ему уже известен убийца – это физик, швейцарец по рождению, лауреат Нобелевской премии и посредственный игрок в шахматы Альберт Эйнштейн. Эйнштейн в туманном облаке волос, в безразмерной вязаной кофте, Эйнштейн, взглядом проникающий в глубины темных туннелей времени. Ландсман преследует Эйнштейна по молочно-белым, мелово-белым льдинам, перескакивает с клетки на затененную клетку по релятивистским шахматным доскам вины и искупления, гонится за ним по воображаемой земле пингвинов и эскимосов, которую евреи так и не сподобились унаследовать.
Сон совершает ход конем, и вот уже сестренка Наоми с присущим ей жаром принимается втолковывать Ландсману знаменитое эйнштейновское доказательство Вечного Возвращения евреев и что его можно измерить только по модулю Вечного Исхода евреев – доказательство, которое великий ученый вывел, наблюдая колебания в крыле маленького самолета и рассеивание черного столба дыма, взметнувшегося с ледяного склона сопки. От айсберга Ландсманова сна откалываются другие неповоротливые сны-айсберги, лед гудит и мерцает. В какой-то миг этот гул, терзающий Ландсмана и весь его народ с незапамятных времен, гул, который иные дураки принимают за глас Б-жий, увязает в окнах номера 505, как солнечный свет в сердцевине айсберга.
Ландсман открывает глаза. Меж пластинок жалюзи пойманной мухой гудит дневной свет. Наоми снова мертва, а этот придурок Эйнштейн невиновен в преступлениях, совершенных в деле Шпильмана. Ландсман ничего не знает, совсем ничего. Он чувствует боль в животе, которую поначалу принимает за пароксизмы горя, но минутой позже соображает, что это голодные спазмы. До смерти хочется голубцов. Он смотрит на шойфер, чтобы узнать, который час, но аккумулятор разрядился. Ландсман звонит дневному дежурному, и тот сообщает, что сейчас девять минут десятого, четверг. Голубцы! Каждую среду в «Ворште» румынские вечера, и у госпожи Калушинер всегда остается что-то «на потом». Старая карга готовит лучшие сармали в Ситке. Легкие и сытные, с перевесом острых перцев над кисло-сладкими, с горкой свежей сметаны, украшенной сверху веточкой молодого укропа. Ландсман бреется, одевается в тот же самый мешковатый костюм, ночевавший на дверной ручке, и повязывает галстук. Он уже готов собственный язык проглотить вместе с голубцами. Но, сбежав в вестибюль, он бросает взгляд на часы над почтовыми сотами и понимает, что уже на девять минут опоздал на заседание дисциплинарной комиссии.
К тому времени, как Ландсман, загребая на поворотах, как собака когтями, по скользким плиткам в коридоре административного корпуса, врывается в кабинет под номером 102, он опаздывает уже на двадцать две минуты. В кабинете длинный шпонированный стол с пятью стульями – по одному на каждого члена комиссии – и его непосредственное начальство, сидящее на краю стола и болтающее скрещенными ногами. Острые носы ее ботинок направлены прямо Ландсману в сердце. Пять больших кожаных стульев с высокими спинками пусты.