реклама
Бургер менюБургер меню

Майкл Чабон – Союз еврейских полисменов (страница 7)

18

Шпрингер хмыкает. Он прячет в пакет банное полотенце, полотенце для рук и обмылок. Он пересчитывает рыжие лобковые волосы, прилипшие к сиденью унитаза, и пакует каждый в отдельности.

– Кстати, о слухах, – говорит он. – Что слышно от Фельзенфельда?

Фельзенфельд – это инспектор Фельзенфельд, начальник подразделения.

– Что значит «слышно»? Это вы о чем? Я видел его сегодня пополудни, – говорит Ландсман, – но я не слышал, чтобы он хоть что-нибудь сказал, он за три года и слова не вымолвил. Что за вопрос? Какие слухи?

– Просто интересуюсь.

Шпрингер бегает пальцами в резиновых перчатках по веснушчатой коже левой руки Ласкера. На ней заметны следы уколов и слабые отпечатки там, где покойный затягивал жгут.

– Фельзенфельд все за живот держался, – говорит Ландсман, вспоминая. – Кажется, он сказал «рефлюкс». Так что вы обнаружили?

Шпрингер хмуро смотрит на плоть над локтем Ласкера, где следы жгута переплетаются.

– Судя по всему, он пользовался ремнем, – говорит он. – Но ремень слишком широк для таких отметин.

Он уже упаковал ремень с двумя парами серых брюк и два синих пиджака в желтый бумажный мешок.

– Его хозяйство в ящике тумбочки, в черной косметичке на молнии, – говорит Ландсман. – Я только мельком глянул.

Шпрингер открывает ящик тумбочки у кровати и вынимает черную сумочку для туалетных принадлежностей. Он расстегивает змейку и издает смешной горловой звук. Косметичка открыта, так что Ландсману видно содержимое. Поначалу он не понимает, что там привлекло внимание Шпрингера.

– Что вы знаете об этом Ласкере? – спрашивает Шпрингер.

– Рискну предположить, что время от времени он играл в шахматы, – отвечает Ландсман.

Одна из трех книг в комнате, грязная и зачитанная, в оборванной мягкой обложке, – «Триста шахматных партий» Зигберта Тарраша[10]. Под обложкой бумажный кармашек с карточкой Публичной библиотеки Ситки, согласно которой взял он ее в 1986 году. Ландсман тут же вспомнил, что именно в этом году он и его будущая бывшая жена впервые стали близки не только душой, но и телом. Бине в то время исполнилось двадцать, а Ландсману – двадцать три, и это был апогей северного лета. «Июль 1986» – отпечатано на карточке в бумажном кармашке иллюзий Ландсмана. Две прочие книги – дешевые еврейские триллеры.

– А кроме этого, я о нем ни бельмеса не знаю.

Когда Шпрингер разгадывает отметины на руке Ласкера, оказывается, что в качестве жгута покойный выбрал тонкий кожаный ремешок, черный, шириной не больше дюйма. Шпрингер вытаскивает его из косметички двумя пальцами, будто тот может укусить. На середине ремешка висит кожаная коробочка, созданная для хранения клочка пергамента, на котором выцарапаны пером и чернилами четыре цитаты из Торы. Каждое утро благочестивый еврей обвивает одной такой штуковиной левую руку, другой обвязывает голову и молится, дабы понять, что за Б-г заставляет делать подобное каждый проклятый день. Но в этой коробочке на ремешке Эмануэля Ласкера пусто. Ремешок – всего лишь подмога, чтобы расширить вену на руке.

– Что-то новенькое, – говорит Шпрингер. – Тфилин вместо жгута.

– Я вот что думаю, – говорит Ландсман, – он выглядит… Как будто он раньше был из тех, из черношляпников. У щек такой вид… я не знаю. Как недавно выбриты.

Ландсман натягивает перчатку и, держа Ласкера за подбородок, наклоняет из стороны в сторону голову покойника вместе со всей опухшей маской сосудов.

– Если он и носил бороду, то очень давно, – говорит он. – Цвет кожи на лице везде одинаков.

Он отпускает голову Ласкера и отходит от тела. Вряд ли можно сказать, что детектив прочно связал Ласкера с черношляпниками. Но, судя по подбородку бывшего толстого мальчика и атмосфере разрушения, он полагает, что Ласкер когда-то был чем-то бо́льшим, нежели беспорточный наркоман в дешевой гостинице. Ландсман вздыхает:

– Все бы отдал, чтобы лежать сейчас на солнечных пляжах Саскатуна.

В коридоре раздается шум, дребезжание металла и скрип ремней, и тут же появляются два работника морга со складной каталкой. Шпрингер просит их захватить ящик с уликами и мешки, им заполненные. И сам удаляется, громыхая; одно колесо его тележки жалобно скрипит на ходу.

– Куча дерьма, – информирует Ландсман ребят из морга, подразумевая дело, а не жертву.

Суждение это для них, похоже, не сюрприз и не новость.

Ландсман возвращается к себе в номер, чтобы воссоединиться с бутылкой сливовицы и с возлюбленной стопочкой со Всемирной выставки. Он усаживается в замызганное кресло у дешевого стола, вынимает поляроидный снимок из кармана и изучает партию, недоигранную Ласкером, пытаясь сообразить, чей следующий ход, белых или черных, и каков будет ход потом. Но фигур слишком много, и слишком трудно держать в голове все комбинации, и у Ландсмана нет шахмат, чтобы расставить фигуры. Через пару минут он чувствует, что засыпает. Но нет, он этого не сделает – по крайней мере пока знает, что ждут его банальные эшеровы сны[11], пьяно вихляющиеся шахматные доски, огромные ладьи, отбрасывающие фаллические тени.

Ландсман раздевается, стоит под душем и ложится на полчаса с открытыми глазами, вынимая воспоминания из пластиковых пакетов – о сестричке в ее одномоторном «суперкабе», о Бине летом восемьдесят шестого. Он изучает их, как расшифровки партий в пыльной книге, украденной из библиотеки, шахи и маты из прошлого во всем их великолепии. Проваландавшись так без толку полчаса, он встает, надевает чистую рубашку и галстук и идет в Управление полиции Ситки писать отчет.

5

Ландсман возненавидел шахматы с легкой руки отца и дяди Герца. Отец и брат матери дружили с детства, еще в Лодзи, и были членами Шахматного клуба юных маккавеев. Ландсман вспоминает, как они без конца обсуждали летний день 1939 года, когда великий Тартаковер[12] заскочил к маккавейчикам для показательной игры. Савелий Тартаковер был гражданин Польши, гроссмейстер, автор прославленного афоризма: «Все промахи – здесь, на доске, в ожидании, что их сделают». Он прибыл из Парижа, чтобы написать о тамошнем турнире для «Французского шахматного журнала» и наведаться к директору Шахматного клуба юных маккавеев, своему старому другу со времен пребывания на русском фронте в составе армии Франца-Иосифа. Поддавшись настойчивым уговорам директора, Тартаковер согласился сыграть с самым лучшим юным шахматистом клуба Исидором Ландсманом.

Они сели друг против друга: рослый ветеран в сшитом на заказ костюме и раздражающе благодушном настроении и заикающийся пятнадцатилетний косоглазый мальчик с реденькой челкой и усиками, которые часто принимали за отпечатки измазанного сажей пальца. Тартаковер играл черными, и отец Ландсмана выбрал «английское начало». Первый час Тартаковер играл рассеянно, почти машинально. Он запустил свой великий шахматный мотор в режиме малого газа и играл стандартно. На тридцать четвертом ходу он с добродушной насмешкой предложил отцу Ландсмана ничью. Исидору хотелось по-маленькому, в ушах звенело, неотвратимое приближалось. Но он отказался. Игра его уже не основывалась ни на чем, кроме чутья и отчаяния. Он отвечал, он отказывался от разменов, его единственным достоянием были упрямство и неистовое чувство шахматной доски. После семидесяти ходов и четырех часов с десятью минутами игры Тартаковер, уже не столь рассеянный, опять предложил ничью. Отец Ландсмана, измученный шумом в ушах, чуть не обмочился и согласился. В последующие годы отец Ландсмана иногда проговаривался, что его разум, этот странный орган, так и не оправился от испытания той партией. Но естественно, его ожидали испытания куда худшие.

– Не могу сказать, что я получил удовольствие, – якобы заявил Тартаковер отцу Ландсмана, вставая со стула. Юный Герц Шемец, всегда подмечавший недреманным оком малейшую слабость, усек дрожь в руке Тартаковера, поспешно ухватившей бокал токайского. Потом Тартаковер протянул палец к черепу Исидора Ландсмана. – Но я уверен, это предпочтительней, чем жить вот здесь.

Не прошло и двух лет, как Герц Шемец, его мать и сестричка Фрейдл прибыли с первой волной галицийских поселенцев на аляскинский остров Баранова. Доставил их пресловутый «Даймонд», десантный транспорт времен Первой мировой войны: министр внутренних дел Икес[13] приказал извлечь тот из нафталина и перекрестить в качестве сомнительного мемориала (по крайней мере, так гласила легенда) покойному Энтони Даймонду,[14] делегату без права голоса от Аляски в палате представителей. (До того, как на каком-то перекрестке в Вашингтоне его насмерть сбил пьяный таксист-шлимазл по имени Денни Ланнинг – вечный герой евреев Ситки, – делегат Даймонд уже почти сумел зарубить в комитете голосование по Закону о поселении.) Худой, бледный, ошарашенный Герц Шемец сошел из мрака, супной вони и ржавых луж «Даймонда» в студеный и чистый еловый аромат Ситки. Вместе с семьей и всем народом он был пересчитан, привит, избавлен от вшей и окольцован, подобно перелетной птице, Законом о поселении на Аляске 1940 года. В картонном бумажнике он хранил икесовский паспорт – чрезвычайную визу, напечатанную на особо хрупкой бумаге особо жирными чернилами. Идти ему было некуда. Так и было сказано заглавными буквами на обложке икесовского паспорта. Нельзя селиться ни в Сиэтле, ни в Сан-Франциско, ни даже в Джуно или Кетчикане. Все обычные квоты для еврейской иммиграции в Соединенные Штаты оставались в силе.