реклама
Бургер менюБургер меню

Майкл Чабон – Союз еврейских полисменов (страница 40)

18

– Ты не сможешь даже подойти к ней, – настаивал Берко, провожая Ландсмана от лифта через холл до дверей «Днепра».

Берко был в своей пижаме слоновьего размера. Костюм по частям вываливался у него из рук. Ботинки болтались на двух согнутых пальцах руки, ремень висел на шее. Из нагрудного кармана горчичной в белых завитках пижамной куртки торчали, словно уголки платка, два ломтика тоста.

– И даже если сможешь, то все равно не сможешь!

Как полицейский, он прекрасно осознавал разницу между тем, на что способны крепкие яйца, и тем, чего сокрушители яиц никогда не допустят.

– Они тебя скрутят, – сказал Берко. – Вытрясут из тебя душу, а потом еще и засудят.

Ландсману нечего было возразить. Нога Батшевы Шпильман редко ступает за пределы ее укромного маленького мирка. А если и ступает, то в окружении плотного леса латников и законников.

– Ни жетона, ни прикрытия, ни ордера, на вид – полоумный в уляпанном желтком пиджаке; сунешься к даме, и они тебя грохнут, и ничего им за это не будет.

Берко, в носках и хлопающих ботинках, семенил вприпрыжку следом за Ландсманом от дверей дома до ближайшей автобусной остановки на углу, пытаясь его удержать.

– Берко, ты просишь не делать этого или не делать этого без тебя? Неужто ты думаешь, что я позволю тебе профукать вашу с Эстер-Малке возможность благополучно проскочить и оказаться по ту сторону Возвращения? Ты сбрендил. Я тебе уже не одну медвежью услугу оказал и доставил кучу неприятностей, но я же не совсем конченый говнюк. И если, по-твоему, мне не стоит этого делать вообще, что ж…

Ландсман замер как вкопанный. Здравый смысл этого последнего довода всей тяжестью обрушился на него, разя наповал.

– Я сам не знаю, что говорю, Мейер. Просто… ну блинский блин.

Иногда у Берко бывает такой взгляд, как в детстве, – свет искренности, источаемый белками его темных глаз, такой ясный, что Ландсману пришлось отвести взгляд. Он повернулся лицом к пронизывающему ветру.

– Я прошу тебя хотя бы не ехать на автобусе, а? Давай я подвезу тебя на штрафстоянку хотя бы?

Послышался отдаленный гул, скрежет тормозов. Автобус номер 61 на Гаркави показался в дальнем конце набережной, раздвигая мерцающую завесу дождя.

– Хотя бы вот, – говорит Берко. Он приподнимает свой пиджак за воротник и распахивает так, словно хочет, чтобы Ландсман надел его. – Во внутреннем кармане. Возьми.

Сейчас Ландсман взвешивает шолем в ладони – маленькую изящную «беретту» двадцать второго калибра с пластмассовой рукоятью – и травится никотином, вслушиваясь в причитания черного аида из дельты Миссисипи, мистера Джонсона. Какое-то время спустя – час, наверное, Ландсман не засек – длинный черный поезд, сгрузив свой товар, неспешно трогается в обратный путь вниз по склону холма к воротам. Во главе его медленно пыхтит, высоко держа голову, подставив под дождь широкополую шляпу, громадный локомотив десятого вербовского ребе. Следом – шеренга дочерей, не то семь, не то все двенадцать, их мужья и дети, а за ними взору Ландсмана, вооруженному цейсовской оптикой, является расплывчатый образ Батшевы Шпильман. Он ожидал увидеть некий сплав леди Макбет и Первой леди Америки – Мерилин Монро-Кеннеди, в розовой шляпке-таблетке и с гипнотическими спиралями вместо глаз. Но когда Батшева Шпильман ненадолго оказывается в поле четкой видимости, перед тем как скрыться за толпой скорбящей родни, запрудившей кладбищенские ворота, Ландсман успевает разглядеть маленькую худощавую фигурку, неуверенную старческую походку. Лицо ее скрыто под черной вуалью. Одежда неприметная, черная траурная оболочка.

Когда Шпильманы приближаются к воротам, цепь нозов сдвигается плотнее, оттесняя толпу. Ландсман роняет пистолет в карман, выключает приемник и выходит из машины. Дождь ослабел – моросит, будто сквозь мелкое сито. Размашистым шагом Ландсман начинает спускаться по холму к бульвару Мизмор. За последний час толпа разбухла, облепила кладбищенскую ограду. Колышущаяся, движущаяся, подверженная внезапным массовым рывкам, одушевленная броуновским движением общего горя. Латке в мундирах изо всех сил стараются расчистить путь семейству к большим черным полноприводным джипам траурного кортежа.

Ландсман шаркает и спотыкается, загребая ботинками комья грязи. Пока он шкандыбает вниз по склону, его раны начинают ныть. Уж не проглядели ли, часом, врачи сломанное ребро, думает Ландсман. В какой-то момент он оступается и скользит вниз, пропарывая каблуками десятифутовые канавы в грязи, а потом приземляется прямо на задницу. Он слишком суеверен, чтобы не принять это за дурной знак, но, когда ты пессимист, все знаки дурны.

Правду сказать, у него нет вообще никакого плана, даже того корявого и зачаточного, который предположил Берко. Восемнадцать лет Ландсман проработал нозом, тринадцать лет он детектив, проведший последние семь из них в отделе убийств, он – элита, король полисменов. И никогда прежде ему не доводилось быть нулем без палочки, чокнутым еврейчиком, вооруженным вопросом и пистолетом. Он понятия не имеет, как действовать в подобных обстоятельствах, разве что прижать к самому сердцу, словно сувенир в память о любви, свою уверенность в том, что в конечном счете ничто не имеет никакого значения.

Бульвар Мизмор заставлен машинами, процессия и зеваки в клубах дизельных выхлопов. Ландсман лавирует между бамперами и крыльями и наконец ныряет в толпу, сгрудившуюся на узкой, обсаженной деревьями полосе у парковки. Мальчишки и юноши, пытаясь разглядеть получше, обсели ветви убогих европейских лиственниц, которым не суждено было как следует укорениться на разделительной полосе. Аиды расступаются перед Ландсманом, а если не расступаются, то он явственно намекает им костлявым своим плечом.

Они пахнут скорбным плачем, эти аиды, длинными подштанниками, табачным дымом на лацканах влажных пальто, грязью. Они молятся, как будто вот-вот потеряют сознание, и теряют сознание, словно исполняют некий ритуал. Рыдающие женщины льнут друг к дружке и широко разевают глотки. Не по Менделю Шпильману голосят они, вовсе нет. Они чувствуют: умерло что-то еще, что-то еще покинуло сей мир – призрак призрака, надежда на надежду. Этот полуостров, куда они пришли, чтобы любить его, как дом родной, теперь у них отнимают. Они словно золотые рыбки в кульке, которых вот-вот выплеснут обратно в огромное черное озеро Диаспоры. Слишком большая утрата, чтобы думать о ней. Так что вместо этого они плачут о потере счастливого случая, который им так и не представился, оплакивают шанс, который и шансом-то не был, царя, который и не собирался царствовать, даже если бы ему не всадили пулю в голову. Ландсман расталкивает их, приговаривая: «Извините-простите».

Он продирается к одному из громадных чудищ о четырех колесах – полноприводному бронированному лимузину длиной двадцать футов. Путешествие с вершины холма по склону вниз, через бульвар, сквозь зонты и бороды под еврейские завывания и стоны к боковине навороченного джипа, кажется Ландсману нервными и отрывочными кадрами. Любительская киносъемка покушения в прямом эфире. Но Ландсман никого не собирается убивать. Он просто хочет поговорить с этой женщиной, привлечь ее внимание, посмотреть ей в глаза. Просто задать ей один-единственный вопрос. Какой? Ну, он не знает какой.

Наконец кто-то его опережает, вообще-то, их человек десять. Репортеры проложили себе туннель среди черных шляп, как и Ландсман, прорыли его собственными локтями. Когда маленькая женщина в черной вуали, пошатываясь, выходит из ворот под руку со своим зятем, они вытаскивают заготовленные загодя вопросы. Извлекают из карманов, словно камни, и швыряют их все одновременно. Побивают бедняжку камнями вопросов. Она не обращает на них внимания, не поворачивая головы, не дрогнув ни единой частью тела, даже вуаль не шелохнется. Баронштейн сопровождает мать усопшего к лимузинной туше. Шофер спрыгивает с переднего пассажирского сиденья. Это жокейского сложения филиппинец со шрамом на подбородке, напоминающим вторую улыбку. Он подбегает, чтобы открыть хозяйке пассажирскую дверцу. Ландсман все еще в ста футах от лимузина. Он не успеет вовремя задать ей вопрос, вообще ничего не успеет сделать.

Дикое рычание клокочет в чьей-то глотке, глухое и почти звериное, рокот – то ли угроза, то ли упрек: одному из черношляпников, стоящих у машины, не понравился вопрос репортера. А может, ему не понравились они все и заодно то, каким тоном они были заданы. Ландсман видит этого свирепого черношляпника – широкого, белобрысого, без галстука, хвосты рубашки навыпуск – и признает в нем Довида Зусмана, аида, которого Берко шуганул на острове Вербов. У него бугрится желвак на шарнире скулы и что-то еще бугрится под левой подмышкой. Зусман обхватывает бедолагу Денниса Бреннана за шею и сжимает как в тисках. Он выговаривает репортеру, прижав зубы к самому репортерскому уху, и волочит Бреннана прочь с пути скорбного семейства, выходящего из кладбищенских ворот.

Тогда-то один латке и выходит из оцепления, чтобы вмешаться, – ведь для того, собственно, он здесь и поставлен. Но от страха – вид у парня довольно перепуганный – он слишком сильно обрушивает дубинку на черепные кости Довида Зусмана. Тошнотворный треск – и Зусман переходит в жидкое состояние и стекает на асфальт к ногам латке.