Майкл Чабон – Союз еврейских полисменов (страница 15)
Как раз после выборов, приведших нынешнюю администрацию к власти на первый срок, Деннис Дж. Бреннан написал серию статей для своей газеты. Он представил тщательные и упрямые подробности грязной истории коррупции, должностных преступлений и антиконституционных надувательств, в которых был замешан Герц Шемец все сорок лет работы в ФБР. Программу КОИНТЕЛПРО свернули, все дела были передоверены другим отделам, а дядя Герц отправился на пенсию и в бесчестье. Ландсман, непробиваемый Ландсман, обнаружил, что ему все труднее вставать с кровати в первые дни после того, как прочел первую статью. Он понимал, как и все, если не лучше всех, что его дяде нанесли огромный урон и как человеку, и как представителю закона. Но если вы захотите найти причину, почему ребенок стал нозом, то лучше всего поискать в той или иной ветви фамильного древа. При всех своих недостатках дядя Герц был для Ландсмана героем. Умный, надежный, упорный, терпеливый, методичный, уверенный во всех своих действиях. Если его желания срезать углы, его дурной характер, его скрытность и не делали из него героя, то они определенно сделали из него ноза.
– Я скажу сейчас крайне деликатно, Деннис, – говорит Берко, – потому что ты неплохой мужик. Ты тяжко трудишься, ты честный писака. Ты единственный парень, рядом с которым мой напарник выглядит пижоном. Пошел нахер!
Бреннан кивает.
– Я предполагал, что вы так скажете, – отвечает он грустно на американском языке.
– Мой отец уже, блин, отшельник, – говорит Берко. – Гриб, живущий под бревном с уховертками и ползучими тварями. В каких бы нечестивых делах он ни был замешан, он делал то, что считал полезным для евреев, и притом знаешь что, блин, самое важное? Он был прав, потому что сейчас – глянь на весь этот блядский бардак, в котором мы оказались без него.
– Г-ди, Шемец, я не могу это слышать. И как ужасно, что написанное мною имеет хоть какое-то отношение… Я написал совсем о другом – о том, что вело так или иначе к… ситуации, в которой вы, аиды, оказались… Ох, да нахер все это. Забудьте.
– Хорошо, – говорит Ландсман, и он снова хватает Берко за рукав. – Пошли отсюда.
– Эй, так а… А куда вы, ребята, идете? Что случилось-то?
– Просто боремся с преступностью, – говорит Ландсман, – как и тогда, когда тебя отсюда ветром сдуло.
Но теперь, когда репортер сбросил груз с души, гончая внутри Бреннана способна унюхать и из соседнего квартала, способна разглядеть и через стекло витрины – по затрудненности в скользящей походке Берко, по нескольким лишним килограммам сутулости в плечах Ландсмана. Может, вся процедура извинений городилась для того, чтобы выудить ответ на простой вопрос, заданный на родном языке:
– Кто умер-то?
– Аид, попавший в трудное положение, – отвечает ему Берко. – Никаких сенсаций.
9
Они бросают Бреннана у входа в «Первую полосу» – галстук шлепает журналиста по лбу, словно полная раскаяния ладонь, доходят до угла Сьюард-стрит и дальше по Переца[23], потом поворачивают у театра «Палац» с подветренной стороны Замкового холма и упираются в черную дверь на черном мраморном фасаде, с большим панорамным окном, выкрашенным черной краской.
– Ты шутишь, – говорит Берко.
– За пятнадцать лет я не видел в «Ворште» ни одного шамеса.
– Сейчас девять тридцать утра и пятница, Мейер. Тут никого, кроме крыс.
– Неправда, – говорит Ландсман. Он ведет Берко к черному ходу и стучит костяшками пальцев два раза. – Я всегда воображал, что если бы мне когда-нибудь понадобилось замышлять злодеяния, то замышлял бы я их именно здесь.
Тяжелая стальная дверь открывается со стоном, а за ней находится госпожа Калушинер, одетая, чтобы идти в шуль или на работу в банк, – в серый костюм с юбкой и черные туфли-лодочки, волосы накручены на розовые поролоновые бигуди. В руке у нее бумажный стаканчик с жидкостью, похожей на кофе или сливовый сок. Госпожа Калушинер жует табак. Стакан – ее постоянный, если не единственный спутник.
– Вы, – констатирует она, скривившись так, будто только что слизнула с кончика пальца ушную серу.
И с характерным изяществом сплевывает в стаканчик. По мудрой привычке госпожа Калушинер долго всматривается в улицу, чтобы увидеть, какого рода неприятности ей сулят подобные визитеры. Она быстро и бесцеремонно оглядывает гигантского индейца в ермолке, вознамерившегося войти в ее епархию. В прошлом те, кого Ландсман приводил сюда в такое время, все как один были дерганые штинкеры с мышиными глазками, вроде Бени Плотнера по кличке Шпилькес и Зигмунда Ландау – Хейфеца среди информаторов[24]. И меньше всего Берко похож на штинкера. И со всем должным почтением к кипе и бахроме не может же быть он посредником и тем более уличным гангстером низшего ранга, этот мордатый индеец. И вот после тщательных раздумий, не сумев уложить Берко в свою таксономию босяков, госпожа Калушинер сплевывает в стаканчик, потом переводит взгляд на Ландсмана и вздыхает. По одним подсчетам, она обязана Ландсману семнадцатью одолжениями, а по другим – ей следовало бы хорошенько пнуть его в живот. Госпожа Калушинер отступает и дает им войти.
Заведение пусто, как автобус, идущий в парк, и запашок там – хоть святых выноси. Видно, кто-то заходил сюда недавно с ведром хлорки, чтобы перекрыть высокой тесситурой ворштовский остинатный бас пота и мочи. Привередливый нос может также отметить, выше или ниже всего этого, подголоски аромата потертых долларовых купюр.
– Садитесь тут, – бросает госпожа Калушинер, но не указывает, где именно.
На круглых столиках, толпящихся вокруг сцены, торчат вверх ногами стулья, будто коллекция оленьих рогов. Ландсман переворачивает два из них, и они с Берко устраиваются подальше от сцены, у крепко запертой входной двери. Госпожа Калушинер удаляется в комнату в глубине зала, и стеклярусная штора клацает за ней, словно выбитые зубы, сплюнутые в жестяное ведро.
– Ну не куколка? – восхищается Берко.
– Прелесть, – соглашается Ландсман. – Она приходит сюда только по утрам, чтобы не видеть посетителей.
«Воршт» – заведение, где надираются музыканты Ситки после закрытия театров и клубов. Далеко за полночь они набиваются сюда, снег на шляпах, дождь за отворотами, и заполняют маленькую эстраду, и убивают друг друга кларнетами и скрипками. Как всегда, когда ангелы собираются вместе, они ведут себя как бесы-гангстеры, ганефы и женщины с трудной судьбой.
– Она не любит музыкантов, – уточняет Ландсман.
– Но ведь муж ее был… о, дошло.
Натан Калушинер до самой смерти владел «Ворштом» и был королем сопранового кларнета
Он был игрок и наркоман и просто дурной человек во всех отношениях, но когда играл, это выглядело словно в него диббук вселился. Меломан Ландсман забегал поглядеть на маленького сумасшедшего шкоца и пытался вызволить его из скверных ситуаций, в которые постоянно вовлекали Калушинера его нездравые суждения и не знающая покоя душа. Потом, в один прекрасный день, Калушинер исчез вместе с женой хорошо известного русского штаркера, не оставив госпоже Калушинер ничего, кроме «Воршта» и доброй воли кредиторов. Останки Натана Калушинера (при коих не оказалось кларнета
– А это его собака? – говорит Берко, указывая на сцену.
На месте, где Калушинер обычно стоял и дудел каждую ночь, сидит курчавый двортерьер, белый с желтыми подпалинами и черным пятном вокруг глаза. Песик просто сидит, навострив уши, словно прислушивается к эху голоса или музыке, звучащей у него в голове. Провисшая цепь соединяет его с железной скобой в стене.
– Это Гершель, – говорит Ландсман. Ему немного больно думать об усердном выражении песьей морды, о его собачьем спокойном долготерпении; Ландсман отворачивается. – Он вот так сидит уже пять лет.
– Трогательно.
– Наверно. От этого животного, если честно, у меня мурашки по коже.
Снова появляется госпожа Калушинер, неся металлическую миску с маринованными помидорами и огурцами, корзинку с маковыми рогаликами и миску сметаны. Все это балансирует на ее левой руке. В правой, естественно, она несет бумажный стаканчик-плевательницу.
– Прекрасные огурчики, – высказывается Берко и, когда ответа не следует, заходит с другой стороны: – Милая собачка.
До чего же они трогательны, думает Ландсман, эти усилия, которые Берко всегда готов вложить в беседу с кем угодно. Чем крепче человек прикусывает язык, тем настойчивей становится Берко. Так было и в детстве. Он упрямо приставал к людям, и особенно к закрытому на все застежки двоюродному брату Мейеру.
– Собака как собака, – роняет госпожа Калушинер. Она брякает на стол овощи и сметану, бросает корзинку с булочками и под перезвон бус возвращается в комнату в глубине зала.
– Так вот, я должен просить тебя об одолжении, – говорит Ландсман, не отрывая глаз от собаки, которая легла на сцену и положила голову на свои артритные лапы. – И я сильно надеюсь, что ты скажешь «нет».
– Это одолжение связано с «эффективным решением»?
– Глумишься над концепцией?
– Это не обязательно, – говорит Берко. – Концепция сама над собой глумится.
Он подхватывает помидор из миски, макает его в сметану, потом аккуратно кладет в рот двумя пальцами. Жмурится от удовольствия, вкушая последующую кисловатую струйку мякоти и сока.
– Бина выглядит неплохо.