Майк Шабаби – Карусель. Сборник произведений (страница 4)
3.
Бытовая жизнь обрастала новыми, порой до абсурда комичными, деталями. Анна как-то стояла в длинной очереди в «Универсаме» на площади Восстания. Перед ней две молодые женщины, лет двадцати пяти, оживлённо обсуждали что-то у полки со сладостями.
— Ну надо же, глянь-ка, Лен, — сказала блондинка в дублёнке, взяв в руки знакомую плитку в золотой фольге. На обёртке улыбалась круглолицая девочка в платочке. — Наша «Алёнушка»… Ой, смотри-ка! Да это же теперь «Фатимочка»!
Действительно, рядом с привычным курсивным названием «Алёнка» мелкими, но чёткими буквами было выведено: «Изготовлено с учётом традиций. Добротно. Соответствует стандарту «Халяль»». Рисунок девочки был слегка изменён: платок теперь покрывал не только голову, но и шею, а его края были украшены изящным восточным орнаментом.
— И что, теперь и шоколад будет разный? — с лёгкой, почти детской обидой в голосе спросила её подруга, рыжая, в очках. — Для своих и для… ну, приезжих? Как в столовой раньше: общий зал и зал для начальства?
Анна, не выдержав, вмешалась. Её голос, негромкий, но отточенный годами общения с самыми разными людьми, прозвучал спокойно и весомо:
— Дорогие мои, да не «разный» он. Он… разнообразный. Раньше была одна Алёнка, и её все ели — и верующие, и неверующие, и местные, и приезжие. Теперь есть Алёнка, а есть — вот, смотри — Фатима. Суть-то одна и та же — какао, молоко, сахар. Просто… упаковка стала честнее. Теперь сразу видно, для кого какая совесть спокойна. Разве это плохо? Прогресс, я считаю.
Девушки обернулись, удивлённые. Потом блондинка рассмеялась, одобрительно ткнув её локтем:
— Бабуль, да вы, я смотрю, философ прям!
— Не философ, — улыбнулась Анна, кладя в свою сетчатую корзину плитку «классической» Алёнки. — Просто прожила достаточно, чтобы знать: главное — не обёртка, а что внутри. И чтобы внутри у людей, как у этой плитки, было сладко, а не горько. Вот и вся философия.
Юрий, слушая вечером этот рассказ за чаем, хмурил свои седые, кустистые брови.
— Приспособленцы, — бурчал он, глядя в окно, где в синеве ранних сумерек зажигались огни небоскрёбов делового центра. — Всё приспосабливают, всё стирают, всё упрощают до значка. Скоро и Кремль покрасят в пёстрые цвета, чтобы никому обидно не было.
— Не приспосабливают, Юра, — поправляла она, спокойно помешивая ложечкой сахар в стакане. — Обживают. Они входят в Город и делают его своим. А раз своим — значит, начинают беречь. Ты же сам видел, как ребята того самого Раджеша во дворе за клумбами ухаживают? Аккуратнее нашего ЖЭКа в десять раз. Своими руками розы новые посадили.
Он видел. Видел и больше. Видел, как внук Иосифа, давно уже не часовщик, а глава инвестиционного фонда с звучным иностранным названием, выкупил и отреставрировал старый, полузаброшенный театр на Пушкинской площади. Не для коммерции, а «для города». Видел, как благотворительный фонд имени Али, названный в честь того самого строителя, строил не новые мечети (хотя и их тоже), а современный, сверкающий хромом и стеклом перинатальный центр для всех жителей района — «Колыбель». Добро научилось системности, стало капиталом с положительной социальной отдачей. Взаимопомощь трансформировалась в социальные лифты, благотворительность — в общественные институты.
Но в собственной душе Юрия, под всеми этими наблюдениями, зияла пустота, которую не заполняли ни общественные блага, ни триумфальные отчёты о росте Города. Ему стало физически трудно дышать в вагоне метро в час пик. Не от духоты — от какофонии. В плотной, потной, безликой толпе он слышал обрывочные фразы на десятке языков и диалектов и не мог вычленить родную речь. Она растворялась, как соль в морской воде, делая её плотнее, но теряя свою индивидуальную, кристаллическую форму. Город начал говорить на «глобалисте» — утилитарном, энергичном, лишённом полутонов и подтекстов языке сделки, технологии, мгновенного обмена. Это был язык победителей, язык эффективности. Но в нём не было места для тех долгих, с паузами, разговоров у печки, для анекдотов, понятных только своим, для той самой «цельности», которую он, скрипя зубами, но с тоской вспоминал в годы после великого пожара.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ: НЕБО И ПРОЩАНИЕ
1.
Город окончательно превратился в Новый Вавилон, но не проклятый богами за гордыню, а сам себя благословивший — титанический, самодовольный, сверкающий миллиардами огней и триллионами долларов капитализации. Он поглотил ближайшие города-спутники, перекинулся лесом небоскрёбов через широкую ленту реки, опоясался кольцами скоростных дорог, похожих на орбиты спутников вокруг непознанной планеты. Он принимал спортивные игры всего мира, музыкальные фестивали, экономические форумы, политические саммиты. Его улицы, его площади, даже его пробки снимали для рекламы мировых брендов и голливудских блокбастеров. Он стал не просто столицей. Он стал city-state, городом-государством, городом-идеей, ходячей утопией и антиутопией одновременно.
Анна и Юрий старели не так, как другие. Время текло сквозь них, как вода сквозь старые мельничные колёса, — оно вращало их, стирало грани, но не ломало ось. Их сухопарые, прямые фигуры в немодной, но качественной одежде стали привычной деталью в их районе. Их звали «нашими долгожителями», приглашали на местное телевидение — дать комментарий о прошлом, о «духе времени». Они ходили, держась за руки, но это была уже не хватка влюблённых или боевых соратников, а взаимная поддержка двух древних деревьев, чьи корни срослись где-то глубоко в неподвластном взгляду прошлом, а кроны, обнажившиеся от листьев, уже почти не шелестели ветвями навстречу друг другу.
Их последней незыблемой традицией стали воскресные прогулки на Смотровую гору. Когда-то здесь были просто холмы, поросшие вековыми соснами, где собирали грибы. Теперь это была благоустроенная площадка с футуристическим павильоном из стекла и бетона, плазменными экранами, показывающими историю Города, и мощными биноклями, за двадцать рублей в которых можно было рассмотреть, как далеко ушло будущее. Они приходили сюда к пяти вечера, покупали в стеклянном киоске по стакану клюквенного морса (теперь с пометками «эко-френдли», «био» и «без ГМО») и садились на одну и ту же лавочку из тёплого, искусственно состаренного дерева.
Вид открывался ошеломляющий. Ночной Город простирался до самого горизонта, сливаясь на краю с оранжевым свечением неба — бесконечное, бурлящее море огней, сияющих игл небоскрёбов, движущихся по магистралям светящихся жемчужных нитей. От древней Крепости в самом центре, подсвеченной теперь так, что она казалась декорацией из фантастического фильма, расходились концентрические круги света — бульвары, проспекты, эстакады. Но самой Крепости, её сути, уже не было видно — только эти круги, рябь от давно упавшего в воду камня.
2.
— Я помню, — начал Юрий, и голос его, некогда звонкий, способный перекрыть грохот кузнечного молота, теперь напоминал шелест сухих листьев под ногами поздней осенью. — После того пожара… люди не просто выживали. Они были… цельными. Как слиток в горниле. Раскалённым, единым. Одно горе на всех. Одна печь на весь квартал — топили по очереди. Один чёрный хлеб, который резали на всех — не поровну, а по нужде. Один язык, на котором и ругались, и мирились, и молились. Было тесно, голодно, страшно до тошноты. Но не было… этого ледяного одиночества в самой гуще толпы. Не было чувства, что ты — атом, не связанный ни с кем.
Он сделал глоток морса, поморщился. Слишком сладко, приторно. Всё теперь приторное — и еда, и слова.
— Помню, Юр, — Анна смотрела не на него, а вдаль, где садился розовый отсвет неоновых реклам на тучи. Она молчала так долго, что он уже подумал, не услышала ли. Она собирала слова, рассыпанные за целый век совместной жизни, в единую фразу. — Но это было не
Она не стала кивать головой. Её взгляд, устремлённый на сияющую панораму, был красноречивее любого жеста.
— Оно шумное. Оно пахнет жареным миндалем с Восточного рынка и сандаловыми палочками из нового age-магазина, суши и жареными, с луком, пирожками. Оно говорит на двадцати наречиях, не считая десятка профессиональных сленгов и молодёжного жаргона. Оно непонятное, дерзкое, наглое в своей уверенности, что завтра будет лучше, чем вчера. Оно вечно куда-то спешит, спотыкается, падает, встаёт и снова бежит, и вечно опаздывает. Но оно…