18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Майк Гелприн – Милитариум. Мир на грани (страница 23)

18

– Это в одной книжке было, я читал, – сказал вольнопер.

– Да нет, он еще мог, скажем, дереву – пришить человеческие глаза, а человеку – корни. А уж про то, чтоб пришить человеку собачью голову или там жабры отрастить – так это вовсе за положенное.

– А зачем же человеку корни? – спросил Пастушок, наш полковой воспитанник.

Мы его подобрали еще когда под Царицыном стояли. Звали его Пастушком, а как по имени – не вспомню, хоть убей. Он у нас лошадей выпасал.

– А затем, чтоб человека не можно было не кормить. Вот мы тут в окопах сидим в земле по пояс, с места не двигаемся. Ежели корни отрастим, то начнем как деревья, воздухом, землей и водой питаться – можно кашу не возить.

– Хорош ты врать, старик, – засмеялся вольнопер, да смял газетенку, бросил ее к дровам – на растопку. – Вот бы он тебе новую голову пришил.

После шинельку запахнул и вышел.

Мы чайку попили, да спать улеглись. Сон снился мне вздорный: будто лес, что стоял за австрийскими позициями, снялся да на нас в атаку пошел. Дубы идут, ели движутся. Даже березы, которые будто за нас должны воевать, – и то ползут на нас. И мы по нему палим – да сильно с винтовками повоюешь против деревьев? И панцирники по полю идут, стреляют из пушек и пулеметов – да толку с того чуть. Казаки налетели – только шашки затупили. С липами и березами еще как-то справились, а вот с тополями – не сложилось.

Кто-то думал деревья сжечь – да сырое дерево попробуй подпалить. Худо-бедно ели подожгли – и всё. И одолела бы нас древесина, но задул северный ветер, принес снег да мороз. Соки в деревьях остановились, замерла атака, замерзла. Иные деревья пытались у горящих елей отогреться, но сами сгорели. И установилась православная зима, так холодно стало, что я даже проснулся.

В землянке – холодно, прогорела печь. Присел я, значит, у печурки, стал растапливать, заодно газету, брошенную вольнопером, пролистал. Про бронелохани в самом деле было пропечатано, а вот про то, что руки-ноги пришивать будут – не нашел, сколь не листал. Сочинил, выходит, вольнопер. С чего бы?

Думал я, да так и не понял.

Когда печку растопил – вышел на улицу. А там, мать честна, белым-бело, снег выпал. Да не припорошил, а лег этак на полдюйма сразу. В окопе я Пастушка застал, стоял он и снег ладонью гладил.

– Холодный, – говорит.

– А какой ждал?.. – отвечаю.

– Не знаю, первый раз снег вижу.

– Это как же получается?

– У нас указом по городу зима за ненадобностью была отменена. Потому и снега нет.

– Это что же, у вас вечное лето?..

– Вечное лето – нельзя, иначе мир не обновляется. У нас в соседнем от ноября месяце живут цветущие сады.

Малахольный, что с него взять.

– А что же тебе не сиделось там?

– Мир захотел посмотреть.

Пожал я плечами:

– Коли так, смотри, мне мира не жалко, конечно. Только вот с окопа на него обзор неважный. Вот если бы подняться, воспарить…

За осенью зима приходит – никак не иначе.

У нас фронт будто бы замерз. Южней, где потеплее, после Рождества началось наступление, но захлебнулось, и кровью завоеванное потеряли. В Петрограде-городе будто бунтовали, об этом нам вольнопер рассказывал. Обыватели-де вышли на улицы, а против мирных манифестантов – пулеметы на крышах. Ну, я сначала не сильно-то верил. С крыш из пулеметов стрелять неудобно – уклон надо вниз давать, он скатываться будет – это во-первых. А во-вторых, у нас тут на фронте пулеметов не хватает, чтоб их в Петроград посылали.

Ну а потом весть пришла – царь отрекся, видать, толика правды была у вольнопера. Солдату послабления вышли, зато офицеру – головная боль. И война до победного конца опять же.

Воевать – охоты ни у кого нет. Тут хорошо бы, чтоб войско по домам не разошлось. Обмундирования нет – ходим в обносках. Я кожанку достал, вздохнул, но примерил. И надо же – на мне она почти сошлась, видно, похудел я, да покойник ее разносил. Увидал полковой воспитанник, как я кожанку примеряю, поморщился, говорит:

– Дяденька фельдфебель, вы бы ее лучше сожгли. А еще лучше мне дайте, я ее уберу.

– Я тебе уберу! А-ну, брысь мне тут, щегленок! Уши надеру!

Прогнал его, в общем, и стал ту кожанку носить. И в самом деле, за недельку, она разносилась так, что на мне сидела словно влитая. Через два дня на колючей проволоке я разодрал рукав шинели и поддетой под нее кожанки. Шинельку-то я заштопал, а тужурку отложил. Не то поленился, не то ожидал подобного, да только через недельку от дыры и следа не осталось.

Ведь и пилот ее носил, и Васька Малый, и я – а ни потертости на ней нет, ни дыр. Однако же подвоха я опасался, оттого надевал кожанку нечасто. Ведь даром получить что-то хорошее – это только в сказках, да и то не всегда.

А понял я это случайно. Васька Большой среди зимы где-то яблоками разжился и меня угостил по доброте душевной. Я в карман бросил и по делам пошел. О них вспомнил лишь в сумерках, хотел перекусить – намаялся за день. Сунул руку в карман – а там от них остался жмых какой-то, вроде того, что остается после перегонки, только суше – кожура да косточки.

Я хоть и не семи пядей во лбу, но дважды два сложить умею, хотя и не сразу. Прежний фельдфебель, царствие ему небесное, говаривал, дескать, я не робкого десятка, потому как пока додумаюсь испугаться – опасность и минет. Все мысли приходят в голову, просто иные выбирают сложный путь. Одна – через сердце, а другая – через задницу.

Кожанка была живая или вроде того. И чтоб раны свои залечить, она что-то должна была есть. Это не Малый не то съел – это кожанка его переваривала, как яблоки переварила и мышу. И летчик германский, видать, тоже был кожанкой поглоданный – оттого аэроплан и летел неровно.

А вот дальше непонятно. Что-то летчик вез. И не то ждали его у нас, не то после узнали, но те два офицера искали не сколько покойника, сколь то, что он вез. Может – эту тужурку, может – еще что-то.

Было бы иное время, так я бы Пецулевичу доложил, чтоб их благородиям донес. Да время-то не иное. Закончились их благородия – вся Власть Советам. Во взводе образовался солдатский комитет, и верховодить стал в нем вольнопер, только нынче он требовал, чтоб к нему обращались «товарищ Петр». Оно ведь как бывает: одни поднимаются вверх, потому что непотопляемые, другие – потому что дерьмо…

Меня, правда, тоже звали в совет.

– Всю жизнь тобой командовали, помыкали. Сейчас другое время пришло, твоя власть!

– А жалованье какое положено? – спрашиваю.

– А жалованье не положено.

– Зачем власть тогда нужна? – не понял я.

– Несознательный ты… – махнул рукой вольнопер.

Ну, вот Совет всё и решает. Приходит приказ, положим: атаковать, а Совет и постановляет: в атаку не ходить – и вся недолга. Если решит иначе, что, конечно, вряд ли, Пецулевич нас в атаку поведет. Как по мне, для таких резолюций ума надо немного. При вольнопере завсегда двое заезжих из петроградского гарнизона, а сам он так и шастает в австрийские окопы. Говорит, что ходит брататься, пропагандировать свою коммунию среди австрияк – а там кто его знает.

В войске разговоры ведутся:

– Домой надобно. Хлеб сеять, баб тискать.

Причем рвутся домой всё больше те, у кого и с хлебом и с бабами до войны не очень было. Как говорится: от работы кони дохнут, да и им рисковать ни к чему.

На фабрике за мной никто не скучал, кроме напильника и рейсмуса. Да и встретил недавно земляка, то рассказал, что нынче на фабрике и работы нет – всё митинги.

В июльские дни, когда в Петрограде-городе началась очередная кровавая буза, вольнопер стал воду мутить:

– Надо идти в народ, будь он проклят! – сказал. – Двинемся в Петроград, яростно постоим за революцию, попоем «Интернационал».

– Никак невозможно, – ответил Пецулевич. – Мы на фронт поставлены.

Ругались они до крика, так что в австрийских окопах, верно, слышали.

Я за спором со стариком издаля наблюдал. Кому как, а мне в Петроград не хотелось. Чего я там не видел? Ничего я там не видел, да и не стремился. На войне всё просто: здесь наши окопы – а там их. А в столицах, говорят, октябрист совершенно не отличается от кадета.

Спор, меж тем, ударом приклада прервал один из подручных вольнопера, сшиб Пецулевича с ног. Произведенный к тому дню в подпоручики Пецулевич остался лежать, харкая кровью и выбитыми зубами, а вольнопер с товарищами ушел.

– Погубит он нас, – сказал старик, сжимая берданку.

Я на небо посмотрел – туда, где боженька на облаке должен сидеть. Но облаков не увидел, зато аэроплан летел – уж не разобрать чьей системы. Я даже залюбовался. К летчикам в войсках отношение двоякое: с одной стороны, покамест мы грязь месим, они в чистом по небу порхают, с земли их попробуй сбей, зато сами могут и бомбу сбросить и флашетту. С другой, я полагаю, не столь они уж и неуязвимы: крыло отвалится или аппарат загорится – и не спасешься в небе.

– Так что скажешь-то? – старик напомнил. – Упаси нас господь от Петрограда.

– Бог у нас уже старенький, полуглухой, все молитвы не слышит, – отвечаю.

– А ну мне! Не святохульствуй здесь! – старик говорит. – А может, я его из берданки-то шлепну?

– Да нет, у меня другая мысль есть. Должны мы Господу помочь.

И тем же вечером при всех подошел я к вольноперу, говорю:

– Позвольте от нашей роты и от меня лично вручить вам эту революционную кожанку. Вам-то она немного великовата, но потом сядет.