Марлон Джеймс – Лунная Ведьма, Король-Паук (страница 77)
– Прямо здесь?
– Ты жмешься как девушка перед парнем.
– Если б ты хоть что-то в этом смыслила!
– Не артачься, а дай своим детям увидеть тебя таким, какой ты есть.
– Чего на меня смотреть: я вот он.
– Таким ты хочешь, чтобы тебя видели люди. Это две разные вещи и сущности.
– Девочка, говорю тебе, я не меняюсь ради…
– Это не армия, а я не твой начальник. Дети должны увидеть своего отца, пусть даже всего один раз.
Он смотрит на меня потерянно, как проигравший в схватке, и опускает детей на землю. Я сижу, ничего особенно не ожидая, но тем не менее начеку. Внезапно Кеме хватается за живот и мучительно скручивается; все происходит так быстро, что я беспокойно вздрагиваю: как бы он не упал, изойдя на рвоту. Прерывисто кашляя, он дергается как в конвульсиях, затем пьяно покачивается, кренится и тяжко припадает на одно колено, ко мне спиной. В этой позе он снова вздрагивает и исторгает утробный стон, медленный и мучительный, как смерть. Я пытаюсь встать, но Кеме сердитым взмахом велит оставаться на месте. Тот странный припадок накатывает на него волнами, примерно как на меня сегодня утром. Слышится тяжелое натужное пыхтение, словно он вытесняет нечто, давящее изнутри. Я уже жалею, что пристала к нему со своей просьбой. За все три года я не замечала на нем ни одной шерстинки – то есть если он когда-нибудь и менял облик, то невесть когда. «
Кеме, каким я его вижу каждый день, – это беспрестанная изменчивость; форма, которая никак не может устояться. Сейчас он сбрасывает кольчугу и стаскивает тунику с такой силой, что та трещит по швам. Сначала я вижу, как в длину и вширь раздаются ягодицы, как будто под его кожей течет вода, заполняя бедра и ноги, накачивая мышцы и сухожилия. Затем книзу от поясницы начинает прорастать шерсть, образуя сзади хвост; все это под вой и утробное рычание. Голова разбухает копной волос, светлее и прямее, чем его собственные, – дикое запущенное поле, становящееся все более густым и косматым. Уже не волосы, а грива; струясь по спине, она сращивается с шерстью на бедрах, в то время как кожа становится темно-золотистой, а спина расширяется будто капюшон кобры. Кеме оборачивается ко мне: его шея сделалась мощной как таран, а уши округлыми, с меховой опушкой. Чернота зрачков расплывается во весь глаз, лоб устремляется к лицу, нос ширится книзу, и Кеме сердито фыркает ноздрями. Над ртом пробиваются жесткие усы, а снизу курчавится золотистая бородка. Мелкий животик, образовавшийся после трех лет опеки двоих женщин, вновь стиральная доска. Он пробует встать, хотя изменение еще не довершено; при вставании шерсть на груди отливает золотистым огнем, переходит на живот и топорщится над членом. Вдвое крупнее, чем раньше, красотой он превосходит всех, кого я когда-либо видела; с таким не сравнятся ни женщины, ни мужчины, ни сами звери. Своим видом он распаляет меня как раньше – еще до того, как впервые меня позабыл.
– Какой ты большой, – отмечаю я, глядя ему при этом между ног. Мне кажется, что передо мной стоит Берему, только без голоса.
– Это обман за счет волос, – отвечает он густым голосом.
– Женщину таким обманом не проведешь, – говорю я.
Он высится передо мной, грозный и вместе с тем застенчивый. Дважды он оглядывается, но в этой комнате окон нет. Кеме чешет грудь, но рука там и остается; похоже, он не уверен, куда ее девать и что делать с самим собой.
– Но в полноценного льва ты так и не превратился.
– Я и есть такой. Настоящий лев.
– Ты знаешь, о чем я.
– Есть люди, которые ни день ни ночь, а некоторые…
– А некоторые – отправная или конечная точка пути. Но есть люди-странствия, и они между ними.
– Ишь ты. Мне бы такое и в голову не пришло. То, на что ты смотришь, – для меня единственный способ быть себе не в тягость. Я и так всё время держу себя в узде.
Что ж, это можно понять. Многие не могут придерживаться или позволять себе середины, потому что это слишком накладно, но вслух я этого не говорю. Корень невзгод человека-зверя в этом самом «
Эта мысль вызывает у меня безудержный смех, а затем я болезненно морщусь от того, что дала волю своей дурости. Ведь прекрасно известно: с этим телом ничего не будет происходить по крайней мере еще шесть лун, если не больше. Ничего, кроме как спать, плакать, оставаться живой и выдаивать молоко четверым сосункам, не ведающим ничего, кроме голода. В первую луну эти существа причиняют мне такую боль, что я чуть не кричу о козьем молоке. Это правда: роды вымотали меня донельзя. Хвала богам, что мои сосунки по недомыслию не знают: иногда я устаю настолько, что всерьез подумываю, кормить мне их или отложить. А боль от тела, теряющегося, в какой форме ему существовать дальше, дает чувствовать: о соитиях глупо даже думать. Золотой лев, стоящий в дверном проеме, заставляет меня почти забыть, что день-то был великий; но никто не удивлен моему выживанию в нем так, как я сама.
– Я как-то позабыл, что эта ночь принадлежит целиком тебе, – говорит он.
– Впереди их еще много. Могу этим добром и поделиться.
– В таком виде на меня не налезает никакая одежда.
– Бычья шкура сидела бы неплохо. А кроме того, где ты видел льва в одежде? Позови сюда детей.
– Чтобы они увидели меня
– Они мелкие, но шустрые. Судя по тому, как они цапаются, огрызаются и резвятся, их ты, вероятно, наследием тоже не обделил.
Он поворачивается к двери, всё еще неуверенно. И ноги его не вполне слушаются. Он всё еще подросток, однажды решивший, что единственный способ показать себя – это спрятаться.
– Кеме.
– Клянусь богами, женщина, подожди, – буркает он. Даже в его несдержанности есть что-то львиное. – Дети! – кричит Кеме.
– Нет, не так. Позови как следует.
Он снова оборачивается ко мне, а я улыбаюсь в надежде, что это сотрет с его лица сомнение. И тогда он, подняв голову, издает победный рык.
Четырнадцать
Я вижу Аеси. Уже во второй раз.
Первый был в День Наноси, старейшего из старейшин самого коренного народа Севера, который до сих пор обитает на сухих равнинах между Фасиси и Луала-Луалой. Кваш Кагар распорядился, чтобы те, кто первым колол камни для строительства Севера, имели один день, когда они выходят на улицы и снова завоевывают город – само собой, ритуально, в танцах и под барабаны. Даже если б они заточили свои затупленные копья, поменяли церемониальные мечи на настоящие, а струны с кор поставили обратно на луки, королевству от них всё равно не было бы никакой пользы. На каком-то изломе эпохи, за три или четыре династии до Акумов, наноси покинули город, который построили, и вернулись на сухие равнины, чтобы там охотиться, заниматься собирательством и бегать с ориксами[30].
– По сей день никто не знает почему, – говорит Кеме со вздохом. В его голосе слышно удивление, а во вздохе зависть.
Вместе с толпой мы ждем выхода Наноси. С нами Кеме выглядит собой, но всё равно принимает облик солдата, когда направляется в королевскую ограду или за ним приходят его люди. С того первого дня в моем присутствии я запрещаю ему быть кем-то, помимо себя самого; то же самое и наши с ним детишки – в последний раз, когда он объявился в человечьем обличье, они подняли крик. Даже старшие дети хватают его за любую шерстинку, какая только попадется, и визжат, когда он рычит и притворяется, что сейчас загрызет. Иногда он с ними даже здоровается по-львиному, потираясь шеей о шею. У моего лохматенького сына, звать которого Лурум, волосы теперь цвета пшеницы, а один из детенышей, названный Эхеде, говорит всего по слову, реже по два; оба за два года не изменились никак, зато очень выросли, а уж льва-двухлетку малышом назвать сложно. Глаза у Лурума из темно-карих становятся коричнево-желтыми, и он перестает скрывать, что вместо ногтей у него растут когти. У детей друг к другу есть та милая слепота, когда им всё равно, кто из них как выглядит, даже если грубоватые игры со львами приводят к царапинам на всех местах или обиженному реву, если кого-то бесцеремонно дергают за хвост, или к плачу и жалобам, что любимец одного ребенка покусился на еду другого. Я начинаю задумываться, получится ли кого-нибудь из них отдать в учение, ведь кто возьмется учить ребенка, который может убить тебя вприкуску? Дом продолжает жить как жил, за одним, впрочем, исключением.
– Это с твоей руки он разгуливает в таком виде? – спрашивает меня однажды Йетунде, спустя почти год после рождения детей. Меня это озадачивает: кроме как помолоть зерно или забить на ужин курицу, она больше ни с чем ко мне не обращается. Что ей ответить, я не знаю.
– Молчание знак согласия, или как там говорят, – едко замечает она.