18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Марлен Хуциев – Пушкин (страница 10)

18

– Что? Это само собой… Как брата, но когда меня не станет, вспомни мое слово: ни друга, ни подруги не знать тебе вовек. У тебя тяжелый характер.

Вильгельм посмотрел на него с упреком и вдруг, повернувшись, пошел прочь.

– Вильгельм! – растерялся Пушкин. – Куда ты пошел?

– Прочти «Разлуку», – настаивал Пущин.

– Зачем? Это же старые. Я не помню.

– Не ломайся, милый, – сказал Дельвиг. – Помнишь.

Пушкин тихо рассмеялся и вдруг стал серьезным.

– Ладно. Читаю. Кстати, Вили, – крикнул он, – эти стихи написаны тебе!

Тряхнул головой, откинул ее, прикрыл глаза. Несколько шагов шел молча. Начал:

– В последний раз в сени уединенья, Стихам моим внимает наш пенат. Лицейской жизни милый брат, Делю с тобой последние мгновенья!

Он шел и читал с закрытыми глазами. Все невольно подравняли ногу. Пошли медленнее, попадая шагом в ритм. Сзади, в двух шагах, вытянув шею и прислушиваясь, шел Вильгельм.

Прошли лета соединенья: Разорван он, наш верный круг. Прости! Хранимый небом, Не разлучайся, друг, С свободою и Фебом.

Тишина. Петербург. Ночь. Их шаги.

Стихи.

Узнай любовь, неведомую мне. Любовь надежд, восторгов, упоенья: И дни твои, полетом сновиденья Да пролетят в счастливой тишине!

На голос из полосатой будки, мимо которой они проходили, выглянул солдат. Вытянулся, увидев офицера.

– Отставить! – скомандовал гусар. – В Петербурге все спокойно.

Прости! Где б ни был я: в огне ли смертной битвы, При мирных ли брегах… брегах…

– …родимого ручья, – тихо подсказал Дельвиг.

– …родимого ручья, Святому братству верен я.

– Верен я… – тихо повторил Дельвиг.

– И пусть (услышит ли судьба мои молитвы?), Пусть будут счастливы все, все твои друзья!

Он кончил. Друзья молчали. Вильгельм подошел, порывисто прижал к груди Пушкина, который был ниже его на две головы, – и так они стояли с минуту, ничего не говоря, растерянные.

– Александр! – Кюхля плакал. – Только ты в состоянии понять меня!..

Потом пошел дождь, они разбежались по площади, громко окликивая друг друга:

– Дельвиг!..

– Пущин!..

– Кюхля!..

– Александр!..

Пушкин стоял посреди площади, подставив лицо теплому дождю, ловил открытым ртом струи, смеялся, читал вслух…

Дождь прекратился так же внезапно, как и начался. Город еще спал. Но Адмиралтейский шпиль уже прорвал предутреннюю дымку. Светлело. Старик-фонарщик, приставляя лестницу к мостовым фонарям, тушил лампы.

Комната имела вид строгий. В ней не было лишних вещей и предметов, она действовала успокаивающе. Хозяина нельзя было назвать щеголем. Наряд его был изысканно-обдуман, гусарский мундир лежал на нем как изваянный.

Они молчали. Чаадаев смотрел на перстень, лежащий на столе отдельно, и вдруг смахнул его на пол.

– Когда в Риме продавали раба, – сказал он, глядя на удивление Пушкина, – вместо оков проводили мелом черту вокруг ноги ниже колена.

И так как удивление Пушкина не прошло, а росло, сказал серьезно:

– Я не ношу перстней. Они напоминают рабство… – и пояснил, кивнув на пол. – Этот мне навязал Молостов, за карточный долг.

Пушкин глядел на него не отрываясь. Сегодня он не узнавал его. Чаадаев нюхал хлеб, ломтик принесенный слугой к чаю, как знатоки нюхают вино, отличая лафит от шабли.

– Эти рабы, которые нам прислуживают, – сказал он, глядя вслед уходящему слуге (у него не было денщика), – эти рабы, разве не они составляют окружающий нас воздух? А хлеб? Самые борозды, которые в поте лица взрыли другие, пахотные рабы, разве это не та почва, которая всех нас носит?

Нисколько не повышая голоса, он продолжал:

– Вот заколдованный круг, и в нем все мы тонем. Друг мой, ты не узнаешь ни себя, ни стихов своих, когда мы вырвемся. Ты лучше всех понимаешь время, которое проходит, чувствуешь время, которое должно настать. И здесь самое главное предузнать миг, который все разрешит. Друг мой, все, чего ждем, настанет, потому что само время над этим трудится. Ты не был в Швейцарии. Я видел там свободных крестьян. Они ходят иначе. У них другая походка. Главное, что мешает всему, – заразительность рабства. Вплоть до Цезаря все им заражены.

Пушкин слушал Чаадаева, как всегда, всем существом.

– Дело за Брутом, – вдруг сказал он радостно.

Чаадаев примолк.

– Ты сегодня неспокоен. Друг мой, ты почувствуешь, что такое свобода, – сказал он спокойно. – Как ты будешь сразу создавать стихи! Рабство вдруг минет. Как? Но само собой. Рабство вдруг исчезнет. Так бывает. Так будет.

Он отшвырнул ногой брошенный перстень…

Прощаясь, обнял Пушкина.

У Василия Львовича Пушкина обедали московский почт-директор Булгаков и дальний родственник Алексей Михайлович Пушкин, известный острослов.

Когда подавали второе, Булгаков между прочими новостями сообщил:

– Только что получил весть из Петербурга: молодой Александр Пушкин приглашен был Милорадовичем и получил жестокую головомойку за какие-то стихи, а Пушкин будто бы ответил так: «Я эти стихи знаю, вашему сиятельству не солгали, они точно написаны Пушкиным, только не мною, а Василием Львовичем Пушкиным, дядею моим».

Василий Львович, как молнией оглушенный, растерянно стал поглядывать на обоих своих гостей и, наконец, сказал:

– Прежде всего я очень сомневаюсь, чтобы мой племянник мог сказать такую вещь, а… а если он это сделал, то надеюсь, граф Милорадович ему не поверил. Ведь меня все знают, я не либерален, меня знают и Дмитриев и Карамзин, я не пишу таких стихов.

Оба гостя тайно переглянулись.