реклама
Бургер менюБургер меню

Маркен Вердей – Последний караул (страница 1)

18px

Маркен Вердей

Последний караул

Эпиграф

«Война кончается не тогда, когда падает последний солдат, а тогда, когда о нём забывает последний, кто его любил. Значит, наши войны никогда не кончаются. Они только затихают.»

Пролог: Карта Анны

У Анны Семёновны была своя карта мира. Не та казенная, что лоснилась под булавками в штабном блиндаже, а иная – сокровенная, выжженная на самом донышке души.

Сердцем этой карты была её изба, точнее – кухонное окно, в проеме которого умещались и палисадник с чахлой геранью, и щербатый забор Каменевых. От этого эпицентра расходились две линии судьбы.

Первая, на северо-запад, уходила за самый горизонт. Туда, где земля содрогалась от немолчного грохота, а ночное небо пылало, словно горнило преисподней. Там, в этой огненной дали, был Митя, её сын. Нить, связующая их, была тонка, как паутинка, соткана из пожелтевшей бумаги – солдатских треугольников, что раз в месяц ложились на стол незнакомым, казенным почерком. Сердце знало – не его рука. Но разум упрямо отказывался верить. Каждое письмо становилось гвоздем, которым она прибивала эту хрупкую связь к шаткой реальности. «У нас всё хорошо. Держимся. Верьте в Победу». И она верила. Верила в эти скупые буквы, словно в святую молитву. Верила в Победу, как в Царствие Небесное – далекое, заветное, единственное оправдание всеобщего безумия.

Вторая линия была короткой, кривой, уродливой, тянулась через двор, засыпанный едкой серой пылью, к облупившейся двери соседей. Линия Долга. По ней она несла Каменеву-старшему, Герою, свои пресные лепешки. Инвалиду. Такому же, как и все они, искалеченному этой войной. А обратно приносила тихий, въедливый гнев на его сына, Лёшку. Безбожника. Дезертира духа. Живое отрицание первой линии, ее веры, её жертвы. Он смотрел исподлобья, и во взгляде его не было ни искры священного трепета, на котором держался её мир. Казалось, он видел насквозь ту лицемерную ложь, которой она, словно пеленой, застилала себе глаза каждую ночь.

И Анна молилась. Не только Богу – той странной, самодельной иконке на кухонной стене, сплаву Богородицы и Железной Вдовы, символу, в котором сплелось всё. Молилась Системе, что забрала сына, но взамен дала великий, страшный смысл. Молилась, чтобы грохот на горизонте не стихал, ибо если наступит тишина, то зачем тогда были все эти годы? Зачем Митины письма? Зачем ее собственное, беспросветное доживание?

А между двумя этими линиями простиралась нейтральная полоса – её жизнь. Без радости, без надежды, в вечном карауле у плиты, у окна, у почтового ящика, где раз в месяц появлялся бумажный треугольник – её Святое Причастие.

Она думала, так будет всегда. Пока карта не перекосилась, а линии не затянулись в тугой, неразрешимый узел. Узел, который пришлось разрубить не молитвой, а тихим, страшным, кощунственным словом, сорвавшимся с губ в тот день, когда пришли за чужим сыном.

Слово это было: «Уезжайте».

Это слово она скажет позже. А в то утро…

…в то утро Анна просто пекла лепешки. Мучная пыль, взвихренная солнечным лучом, пробивавшимся сквозь грязное окно, окутывала кухню, оседала на тёмном платке, смешивалась с испариной на висках. Руки двигались привычно, почти бесчувственно: замес, шлепок по столу, лепешка на раскаленную плиту. Запах горелого теста и вездесущей пыли. Она знала, что должна отнести их Каменеву. Это был её долг. Её крест. Её способ отмерить ещё один день на этой проклятой нейтральной полосе.

За окном, за мутным стеклом, измазанным бурой пылью, гулко ухало. Раз-два. Раз. Словно тяжкое, изболевшееся сердце земли.

Утро начиналось.

Глава 1: Прах и сталь

…в то утро Анна просто пекла лепешки. Мука облаком вставала в пробитом солнцем воздухе кухни. Руки двигались автоматически. Где-то за стеной, приглушенно, бубнило радио.

«…части Народной Армии продолжают успешно сдерживать яростный натиск врага на Восточном фасе. Наши позиции – несокрушимы, потери противника – колоссальны…»

Голос диктора был плоским, металлическим. Анна не вслушивалась в слова – она слушала сам звук, искала в нём не правду, а направление. Восточный фас. Туда, откуда почти не приходит писем. Туда, откуда ветер иногда приносит не просто пыль, а едкий запах гари и чего-то химического. Она мысленно приставляла к словам «несокрушимы» и «сдерживают» лицо своего Мити. Так было хоть чуть-чуть не так страшно.

За окном, поверх радио-бубна, глухо ухало. Но грохот был не где-то. Он был на востоке. Всегда на востоке. Ровный, методичный, как работа гигантской дробилки, которая медленно, но неотвратимо движется в их сторону. Каждое утро он звучал чуть отчетливее, чем вчера.

Она завернула две лепешки, выключила радио (внезапная тишина прозвучала оглушительно) и пошла через двор. Дверь Каменевых была приоткрыта. Внутри тоже бубнило радио – та же передача, те же слова о «несокрушимой обороне».

Каменев сидел, вытянув протез на восток, будто подставляя его под далёкие разрывы. Он не чистил ничего. Просто слушал, глядя в ту стену, за которой, в сорока пяти километрах, и была та самая «несокрушимая» линия. Его лицо было похоже на маску из жёлтого воска.

– Принесла, – сказала Анна, кладя сверток на стол рядом с радиоприемником «Сокол».

Каменев медленно перевел на неё взгляд, будто возвращаясь из далекой командировки. Кивнул.

– Благодарю. «Держат оборону на Восточном фасе», —произнёс он хрипло, как бы отчитываясь о погоде, которая предвещает ураган.

– Слышала, – отрезала Анна. Её взгляд скользнул к двери в комнату Алексея. – Ваш «гарнизон» дома?

На лице Каменева что-то дрогнуло. Он протянул руку и резко щёлкнул выключателем на радио. Пластиковый рычаг отломился с сухим треском. В комнате наступила тишина, которую тут же заполнил ровный, восточный грохот. Не сводка, а факт.

– На заданиях, – ответил он в эту новую, грохочущую тишину.

Анна сжала губы. На заданиях. Пока по радио говорят о подвиге на востоке, он роется в мусоре на западе. Поворачивается спиной к фронту. Диссонанс был оскорбителен.

– Долг, Валерий Игнатьевич, он на востоке, – выдохнула она, глядя на сломанный выключатель. – А не в тылу. Его не выбирают. Его несут. Лицом к противнику.

Он посмотрел на неё. В его глазах не было огня защитника рубежей. Там была только тяжесть. Тяжесть человека, который уже отстоял свой рубеж, стал калекой, а теперь ему говорят, что рубеж приблизился, и долг нужно нести снова. Бесконечно.

– Несём, – просто сказал он, и его взгляд снова уперся в восточную стену, сквозь которую доносился гул.

Анна вышла, чувствуя странную опустошенность. Радио в её кухне было ещё теплое. Она не включила его снова. Грохот с востока был информативнее любой сводки.

Алексей вернулся, когда вечерние сводки уже заканчивались. Он вошел в дом под звуки траурного, но пафосного марша, который всегда ставили в конце, если день был «тяжёлым».

«…так, с непоколебимой стойкостью и верой в правоту нашего дела, заканчиваем выпуск. Помните: ваша дисциплина и выдержка в тылу – это бетон в стенах нашей обороны! Следующая сводка – в шесть утра.»

Марш смолк. Отец сидел напротив чёрной тарелки репродуктора. Он не выключил радио. Из динамика пошло тихое, тревожное шипение пустоты, поверх которого ложился далёкий, но чёткий грохот. С востока.

– Я дома, – бросил Алексей, скидывая рюкзак. В нем что-то тяжелое глухо стукнуло об пол.

Отец не отрывал взгляда от репродуктора, будто пытался разглядеть в нём линию горизонта.

– Сводки слушал? – спросил он, не глядя.

– Нет, – Алексей начал выкладывать находки на свой стол.

– «На Восточном фасе отражены все атаки, положение – под контролем», – отец произнёс эту фразу монотонно, как шифровку, смысл которой известен только ему.

– Понятно, – Алексей не отрывался от своего пузырька, куда ставил засохший цветок. – Значит, прорыв. Или окружение. И «под контролем» – это контроль над отступлением.

Отец резко обернулся. Он не стал отрицать. Вместо этого он указал пальцем на восток, за стену.

– Слышишь?

Алексей замолчал, прислушался. Грохот. Не хаотичный. Ровные, методичные удары через равные промежутки. Артподготовка. Не оборона. Наступление. Чужая наступательная артподготовка.

– Слышу, – тихо сказал Алексей.

– Это и есть сводка, – хрипло сказал отец и наконец выключил радио. – Самая честная. Они бьют. А мы… – он махнул рукой в сторону пузырька с цветком, – выращиваем гербарии.

Они ели молча. Каждый ложок каши приходилось проглатывать под аккомпанемент ровной, чужой канонады. Алексей ловил себя на том, что его тело само подстраивается под этот ритм: вдох на тишине между залпами, выдох на разрыве. Он не считал. Он поглощал этот звук. Он был уже внутри него.

Перед уходом в свою комнату он заметил: его пузырек с цветком исчез. Он стоял теперь на подоконнике, лицом к восточному окну, между гильзами. Как маленький, безоружный часовой, поставленный на самый опасный рубеж – смотреть в сторону фронта.

Алексей посмотрел на отца. Тот упорно доедал кашу, но его взгляд был тоже прикован к окну, к тому цветку на переднем краю его личного космоса. Радио молчало, но настоящая сводка, низкая и густая, гудела в стёклах.

Алексей ушел. Он сел на койку, слушая, как с востока доносится ровный, неумолимый гул. Это был не просто звук. Это была дистанция. Дистанция, которая уменьшается. Фронт, который дышит в спину. И этот цветок на окне стал вдруг страшным символом: хрупчайшая вещь в доме была выставлена на самое опасное направление. Жестокий жест? Или последняя, отчаянная попытка красоты противостоять тому, что идёт с востока?