реклама
Бургер менюБургер меню

Марк Цицерон – О старости. О дружбе. Об обязанностях (страница 45)

18

Закончим теперь рассмотрение этого положения. Вполне очевидно, что все совершаемое в состоянии страха, унижения, душевной слабости и бессилия (таково было бы поведение Регула, если бы он либо внес насчет пленников предложение, какое ему казалось нужным в его личных интересах, а не в интересах государства, либо захотел остаться в Риме) не полезно, так как оно гнусно, отвратительно, позорно.

(XXXIII, 116) Остается четвертый раздел — о подобающем, об умеренности, скромности, самообладании, воздержности. Итак, может ли что-нибудь быть полезным, если оно противно этому хору таких доблестей? Однако философы, которых Аристипп[910] назвал киренскими и анникерийскими[911], усмотрели высшее благо в наслаждении и признали, что доблесть заслуживает хвалы по той причине, что доставляет наслаждение; после утраты ими своего значения славится Эпикур[912], поддерживавший и отстаивавший почти такие же взгляды. Если мы находим нужным защищать и сохранять за собою нравственную красоту, то с этими философами надо сражаться «в пешем и конном строю», как говорят[913]. (117) Ибо, если не только польза, но и все счастье жизни зиждутся на крепком телосложении и на твердой надежде на это телосложение, как писал Метродор[914], то польза эта, и притом высшая (ведь именно таково их мнение), несомненно, будет бороться с нравственной красотой. Прежде всего, какое место будет предоставлено дальновидности? Такое ли, чтобы она всюду разыскивала удовольствия? Сколь жалкое рабское состояние доблести, обслуживающей наслаждение![915] Какова, далее, задача дальновидности? Собирать ли, со знанием дела, наслаждения? Допустим, что ничего более приятного, чем это, нет. Что более позорное можно себе представить? Далее, а тот философ, который называет боль высшим злом? Какое место в его глазах занимает храбрость, представляющая собою презрение к боли и к лишениям? Хотя Эпикур во многих местах говорит о боли достаточно мужественно (он действительно так говорит), все-таки надо считаться не с тем, что́ он говорит, а с тем, что́ ему следовало бы говорить в соответствии с разумом, раз он признал пределом блага наслаждение, пределом зла — боль. И он, если послушать его высказывания о самообладании и воздержности, говорит многое во многих местах, но «вода останавливается», по поговорке[916]. Ибо как может восхвалять воздержность тот, кто видит высшее благо в наслаждении? Ведь воздержность — недруг страстям, а страсти — спутницы наслаждения. (118) И все-таки в этих трех видах доблести они не без хитрости, как только могут, выискивают для себя лазейки. Они представляют нам дальновидность как знание, доставляющее нам наслаждение и прогоняющее боль. Также и храбрость они каким-то образом выдвигают вперед, обучая нас презирать смерть и переносить боль. Они вводят и воздержность, правда, без большой легкости, но как только могут; ведь они говорят, что степень наслаждения определяется устранением боли[917]. Справедливость колеблется, вернее, оказывается на земле, как и все те доблести, которые усматриваются в узах между людьми и в существовании человеческого общества. Ведь ни доброта, ни щедрость, ни обходительность не возможны (не более, чем дружба), если к ним не стремятся ради них самих, а связывают их с наслаждением или с пользой[918].

Итак, подведем краткий итог сказанному. (119) Как мы доказали, что не существует пользы, которая была бы противна нравственной красоте, так мы утверждаем, что всякое наслаждение противно нравственной красоте[919]. Тем большего порицания, по моему мнению, заслуживают Каллифонт и Диномах[920], которые подумали, что разрешат спор, если совокупят наслаждение с нравственной красотой, словно скотину с человеком. Не принимает нравственная красота такого соединения, его презирает и отвергает. Да и предела добра и зла, который должен быть прост, невозможно достигнуть смешением совершенно несходных начал, взятых в должных количествах. Но об этом (ведь это — важный вопрос) я говорил в другом месте[921]; вернемся теперь к разбираемому нами вопросу. (120) Как следует разрешать вопрос в случае, когда кажущаяся польза борется с нравственной красотой, рассмотрено выше достаточно подробно. Но если нам скажут, что видимость пользы присуща и наслаждению, то мы ответим, что между ним и нравственной красотой слияния быть не может. Ведь наслаждение, даже если сделать ему уступку, пожалуй, будет обладать какой-то крупицей приправы, но, конечно, не принесет пользы.

(121) Вот тебе, сын мой Марк, дар от отца, по моему мнению, ценный; но это будет зависеть от того, как ты примешь его[922]. Впрочем, ты должен будешь принять эти три книги как чужеземцев[923] среди твоих записей наставлений Кратиппа. Но как, если бы сам я приехал в Афины (а это действительно произошло бы, если бы отечество громким голосом не отозвало меня с полпути[924]) и ты не раз услышал мои слова, так ты — ведь в этих свитках до тебя дошел мой голос — уделишь им столько времени, сколько сможешь, а сможешь ты, сколько захочешь. И право, когда я пойму, что тебя радует этот род знаний, то я, надеюсь, вскоре лично буду говорить с тобой о нем, а пока ты будешь вдалеке, — издалека.

Итак, будь здоров, мой дорогой Цицерон, и будь уверен в том, что я глубоко тебя люблю и буду любить еще больше, если ты будешь находить радость в таких сочинениях и учениях.

ПРИЛОЖЕНИЯ

ТРАКТАТ ЦИЦЕРОНА «ОБ ОБЯЗАННОСТЯХ» И ОБРАЗ ИДЕАЛЬНОГО ГРАЖДАНИНА

МАРК ТУЛЛИЙ ЦИЦЕРОН

(106—43)

Мрамор. Рим, Капитолийский музей

Трактат «Об обязанностях» (De officiis) — последнее философское произведение Цицерона. Как известно, своими философскими штудиями Цицерон активно занимался в периоды отстранения от государственных дел. Таких периодов «досуга» (otium) и в то же время активной творческой деятельности было два: один из них совпадал с господством триумвиров и кануном гражданской войны (вторая половина 50-х годов), другой — с диктатурой Цезаря, включая мартовские иды и начало борьбы с новым тиранном Марком Антонием (46—44 гг.). В первый период Цицероном был написан большой трактат по теории красноречия «Об ораторе» (De oratore) и два знаменитых диалога, посвященных государствоведческим проблемам, — «О государстве» (De re publica) и «О законах» (De legibus), во второй — все остальные риторические и философские произведения, в том числе и интересующий нас трактат «Об обязанностях».

Точная датировка этого последнего философского труда Цицерона, несмотря на некоторые указания самого автора, едва ли возможна. Впервые Цицерон упоминает о нем в письме к Аттику, написанном в 20-х числах октября 44 г. из своей Путеольской усадьбы (Письма к Аттику[925], 15, 13, 6). В начале ноября он уже сообщает о том, что первые две книги трактата закончены и что он заказал себе «выписки» из сочинения Посидония, необходимые ему для работы над третьей книгой трактата (Att., 16, 11, 4). А еще через какое-то время он снова сообщает Аттику, что получил столь нужные ему и вполне его удовлетворяющие «выписки» (Att., 16, 14, 3). Поэтому можно предположить, что работа над трактатом была закончена (или оставлена) в самые последние дни 44 г.; соображения же, высказываемые некоторыми исследователями относительно того, что Цицерон продолжал работать над своим произведением еще и в 43 г. (даже до осени 43 г.), представляются нам маловероятными — в слишком бурный водоворот событий оказался он вовлеченным с самого начала нового года. Таким образом, вопрос о сроках завершения трактата «Об обязанностях» остается открытым[926].

Какова же была в это время политическая обстановка в Риме и как ее оценивал Цицерон? Мартовские иды пробудили в нем сначала большие надежды. Убийство тиранна, — а теперь Цицерон называет Цезаря не иначе, как тиранном или царем (rex), — должно было привести к восстановлению res publica libera и, следовательно, к восстановлению руководящего положения самого Цицерона в государстве.

Однако в самом непродолжительном времени эти радужные надежды сменились горьким разочарованием. Ближайший же ход событий после убийства Цезаря показал, что заговорщики или, как их иногда называли, «республиканцы», не имеют ни определенной программы действий, ни сколько-нибудь широкой поддержки у населения Рима. На короткое время установилось неустойчивое равновесие между цезарианцами и республиканцами, наметились тенденции компромисса, но очень скоро все же берут верх сторонники убитого диктатора, тем более что их лагерь возглавлялся такой яркой и деятельной фигурой, как Марк Антоний — не только один из ближайших сподвижников Цезаря, но и консул текущего года.

Цицерон понял все это достаточно рано. Уже в начале апреля он почел за благо покинуть Рим. Его письма полны жалоб и сетований на то, что приходится «опасаться побежденных» (Att., 14, 6, 2), что «тиранн пал, но тиранния живет» (Att., 14, 9, 2), что все намеченное Цезарем имеет даже большую силу, чем при его жизни (Att., 14, 10, 1), и, не став его рабами, «мы теперь стали рабами его записной книжки» (Att., 14, 14, 2). В письме к Аттику 22 апреля 44 г. Цицерон пишет: «Опасаюсь, что мартовские иды не дали нам ничего, кроме радости отмщения за ненависть и скорбь… О прекраснейшее дело, но, увы, незаконченное!» (Att., 14, 12, 1). И, наконец, несколько позже, в письме к тому же Аттику: «Поэтому утешаться мартовскими идами теперь глупо; ведь мы проявили отвагу мужей, разум, верь мне, детей. Дерево срублено, но не вырвано; ты видишь, какие оно дает побеги» (Att., 15, 4, 2).