реклама
Бургер менюБургер меню

Марк О’Коннелл – Динозавры тоже думали, что у них есть время. Почему люди в XXI веке стали одержимы идеей апокалипсиса (страница 35)

18

Прожив около полутора лет в другом месте Украины, Иван в 1987 году привез свою семью обратно в деревню, в дом, который он построил своими руками из дерева и гофрированного железа. Возвращение не было законным, но правительство закрыло глаза на выбор двух тысяч человек, решивших, что лучше рискнуть и вернуться на землю, которую они знали, чем жить здоровой, но несчастной жизнью в выданных правительством квартирах в центре Киева. Многие из тех, кого переселили после аварии, попали в социальную изоляцию – новые городские соседи избегали их, опасаясь заражения из-за физической близости этих чернобыльцев.

Вернувшись, Иван Иванович несколько лет работал сторожем на электростанции, затем дорожником, а потом ушел на пенсию и стал жить за счет земли со своей женой Марией. Она умерла в прошлом году, и теперь он жил один, хотя в Киеве у него был сын, который часто навещал его. Иван Иванович сам выращивал овощи, собирал грибы и ягоды в лесу вокруг своего дома, держал кур и свинью, жег радиоактивные дрова в печке, чтобы согреться, и если эта жизнь в Зоне и причинила ему какой-то серьезный вред, то он этого не заметил. Он с каким-то печальным удовлетворением сообщил, что пережил многих эвакуированных своего возраста, которые не вернулись в Зону.

«Вы продолжаете жить своей жизнью», – говорит один из анонимных собеседников в «Чернобыльской молитве» Светланы Алексиевич.

«Обыкновенный человек. Маленький. Такой, как все вокруг: идешь на работу и приходишь с работы. Получаешь среднюю зарплату. Раз в год ездишь в отпуск. У тебя жена. Дети. Нормальный человек! И в один день ты внезапно превращаешься в чернобыльского человека. В диковинку! Во что-то такое, что всех интересует и никому неизвестно. Ты хочешь быть как все, а уже нельзя. Ты не можешь, тебе уже не вернуться в прежний мир. На тебя смотрят другими глазами. <…> На первых порах мы все превратились в редкие экспонаты. Само слово «чернобылец» до сих пор как звуковой сигнал. Все поворачивают голову в твою сторону… Оттуда! Это были чувства первых дней. Мы потеряли не город, а целую жизнь».

Мы следовали за Иваном Ивановичем по его небольшому имению как заезжие сановники, почтительно разглядывая огород, виноградные лозы и старую оранжевую «Ладу» («Советский порше!» – объявила Вика), которая ржавеет у него в гараже и которая, как он уверял нас, совершенно точно была бы на ходу, если бы ему было куда ехать. Мы миновали невысокую, похожую на лачугу конструкцию из ржавого металлолома и дерева, утепленную черной пластиковой пленкой: Игорь назвал ее «самогонным реактором Ивана Ивановича». С помощью этого средства житель деревни поддерживал себя навеселе. Мы много фотографировались, сделали немало дружеских селфи с нашим улыбающимся хозяином, и мне было ясно, что мы как группа были столь же странными и необычными и столь же достойными антропологического рассмотрения, как этот пожилой фермер и исчезающее постапокалиптическое крестьянство, к которому он принадлежал.

Турфирма поселила нас в самом Чернобыле, в месте под названием «Отель 10». Название было столь утилитарным, что даже звучало стильно. «Отель 10» на самом деле был не более шикарным, чем можно было бы ожидать от отеля в Чернобыле, а, возможно, даже и менее. Он был похож на гигантский двухэтажный грузовой контейнер. Его наружные стены и крыша были из гофрированного железа. Внутри он, казалось, был полностью отделан гипсокартоном, повсюду слабо пахло креозотом, а длинный коридор под вызывающим тошноту углом спускался к комнате на первом этаже, которую мы с Диланом делили на двоих.

Украинское правительство ввело в Зоне строгий комендантский час в 8 часов вечера, и поэтому после обеда – борща, хлеба и мяса неопределенного происхождения – нам ничего не оставалось, как пить, и мы пили. Мы пили абсурдно дорогое местное пиво под названием «Чернобыль», которое, как говорилось на этикетке, было сварено за пределами Зоны на неместной воде и из неместной пшеницы специально для употребления непосредственно внутри самой Зоны. Эту бизнес-модель Дилан справедливо оценил как ненужное самоограничение. (В отеле закончились все другие сорта пива, поэтому выбор был невелик: либо эта субстанция, либо вообще ничего.)

В тот вечер мы все легли рано. Даже если бы мы захотели прогуляться по пустым улицам города после наступления темноты, это было бы нарушением закона и, возможно, поставило бы под угрозу лицензию туристической компании. Не в силах уснуть, я достал принесенный с собой экземпляр «Чернобыльской молитвы». Добравшись до последних страниц, после десятков монологов о потерях, переселениях и ужасах, пережитых чернобыльцами, я был выбит из колеи описанием самого себя. В заключении книги я наткнулся на подборку газетных вырезок 2005 года о том, что киевская туристическая компания начала предлагать людям посещения Зоны отчуждения.

«Тебе, конечно, будет что рассказать друзьям, когда ты вернешься домой, – прочел я. – Атомный туризм пользуется большим спросом, особенно среди жителей Запада. Люди жаждут новых сильных ощущений, а их не хватает в мире, многосторонне исследованном и легкодоступном. Жизнь становится скучной, и люди хотят ощутить дрожь вечного… Посетите атомную Мекку. Доступные цены».

После почти трехсот страниц невеселых монологов о потерях, переселениях и ужасах эта реклама была странной и диссонирующей финальной нотой. Мне было бы очень неуютно читать это, если бы я реально не был в тот момент в том самом туре, о котором читал. Голос Алексиевич почти не присутствовал в книге – как и в большинстве своих работ, она уступала слово своим собеседникам. Однако в финальном призыве нельзя было не заметить нотки измученной авторской иронии, даже отвращения к этому унижению посещаемой земли, к этой своего рода культурной контаминации.

Я лежал без сна, прислушиваясь к тишине. Вдалеке слышался слабый вой волков, и я вспомнил, как где-то читал, что в Зоне сейчас самая высокая концентрация серых волков во всей Европе. Неужели и я пришел сюда в поисках новых сильных ощущений? Искал ли я дрожь чего-то вечного и была ли эта дрожь непосредственно самой радиацией, неизлечимой отравой в земле или то была пустота этого места? Я сталкивался с Зоной не столько как с местом реальной катастрофы, невообразимой трагедией совсем недавнего прошлого, сколько как с огромной диорамой воображаемого будущего, миром, в котором люди полностью перестали существовать. И именно заброшенность этого места, сама его пустота, как это ни парадоксально, так сильно притягивали меня и таких, как я.

Среди всех руин Припять – особенное место. Это Венеция наоборот: полностью интерактивная виртуальная визуализация будущего мира. Необычность этого места проистекает из неопределенного статуса его разрозненных объектов; разбитые телевизоры, сгнившие пианино, рисунки пальцами ее ушедших детей – это и хлам, и артефакты. Это место, несомненно, относится к нашему времени и в то же время совершенно вне его.

Город был построен как образцовое творение советского планирования и достижений, идеальное место для высококвалифицированных работников. Широкие проспекты, засаженные вечнозелеными деревьями, широкие городские площади, модернистские высотные жилые дома, гостиницы, места для занятий спортом и развлечений, культурные центры, детские площадки. И все это питалось алхимией ядерной энергии. Люди, которые проектировали и строили Припять, считали, что проектируют и строят будущее. Это была историческая ирония, слишком болезненная, чтобы размышлять о ней дальше.

Каким бы странным ни казалось мне мое пребывание здесь, каким бы явно неправильным, на каком бы уровне оно ни было, я осознавал, что в нем прослеживалась отчетливая культурная традиция. Получение удовольствия от руин, каким бы извращенным оно ни было, являлось популярным занятием на протяжении веков. (У немцев, разумеется, есть даже свое слово для этого: Ruinenlust[101].) Начиная с конца семнадцатого века молодая элита Британии начала совершать свои гранд-туры: обычно после Оксбриджа[102] посещали культурные объекты континентальной Европы, центральным элементом которых были греческие и римские руины. Таким образом им напоминали, что даже величайшие цивилизации, величайшие империи в итоге становили развалинами.

Размышления о скоротечности и непостоянстве легли в основу искусства и литературы восемнадцатого и девятнадцатого веков. «Мысли, вызываемые во мне руинами, величественны, – писал Дидро в своем “Салоне 1767 года”. – Все уничтожается, все гибнет, все проходит. Остается один лишь мир. Длится одно лишь время». Он писал, что фундаментом «поэтики руин» было время, проведенное в таких местах, где человек задумывался о том, что места его собственного обитания неизбежно придут к забвению и будут томиться именно в подобном состоянии обветшания. «Наш взгляд задерживается на развалинах триумфальной арки, – писал он, – портика, пирамиды, храма, дворца, и мы уходим в себя; мы созерцаем опустошения времени, в своем воображении мы разбрасываем по земле обломки тех самых зданий, в которых мы живем; в этот момент вокруг нас царят одиночество и тишина, мы единственные выжившие из той нации, которой больше нет».