Марк Ланской – С двух берегов (страница 32)
— Бог его простит, — говорила мне о нем мама. — И я его простила. Но, — добавляла она, не отводя всегда честных глаз, — сердце мое не допускает его к себе.
Она не особенно удивилась, узнав о том, что Лида жива. Она никогда и не сомневалась в этом. Потому и о детях не допытывалась, была уверена, что они с матерью, а та женщина их просто не разглядела, они, наверно, очень изменились. Одно только ужасало ее: как переживут они гибель Йозефа? Что она им скажет? Как утешит? Почему, почему убили Йозефа?
Последний вопрос задавала не только она. В деле Йозефа были какие-то Странности. Я не считал себя обязанным разбираться в преступлениях фашистов, совершенных задолго до прихода наших войск, но чувство дружеского участия, которое я испытывал к семье Стефана, заставляло меня внимательно выслушивать его сомнения. Он даже завел особую папку, в которую заносил все, что имело отношение к гибели брата.
— Как возникло дело? — рассуждал он при мне. — Мельница Дюриша процентов на восемьдесят была загружена немецкими заказами. В этом старика винить нельзя. Если бы он отказался, мельницу у него отобрали бы и Содлак вообще мог остаться без хлеба. Часть помола шла на местные нужды. Не знаю сколько, но муку увозили и в горы, партизанам. Хотя механизм переброски был сработан хитро, нацисты напали на след одного перевозчика, — так мне рассказывал Дюриш. А после допроса он выдал остальных. Какого именно перевозчика, откуда он, как его имя, Дюриш не знает — «сгинул» и все. Так было заведено дело о врагах рейха, пробравшихся на мельницу Содлака. Логично?
Стефан часто требовал от слушателя подтверждения отдельным своим тезисам.
— Что же тебе непонятно? — спросил я.
— Очень многое. Суди сам. Гестапо арестовывает перевозчика муки, одного из рядовых исполнителей, личность настолько неприметную, что даже имени его никто не запомнил. Под пыткой он дал показания. Куда в первую очередь должна была потянуться ниточка? К другим перевозчикам или носильщикам или к тем, кто работал на складе и с рук на руки передавал муку партизанам. Правильно?
— Так.
— А из этих людей арестован ни один не был. Как ты мне объяснишь это чудо?
— Не смогу.
— Вместо них сажают в тюрьму, а потом расстреливают инженера Домановича, мастера Зупана, рабочих-упаковщиков Штыха и Вольфа, хотя никакого прямого контакта с перевозчиками у них не было. Почему вместо хорошо знакомых ему людей тот безвестный перевозчик назвал Йозефа?
— Не знаю.
— И я не знаю.
— Может быть, — высказал я догадку, — потому что Йозеф и другие арестованные были коммунистами, они возглавляли…
— Коммунистами были только Йозеф и Зупан. Это во-первых. Во-вторых, откуда рядовой перевозчик мог знать, кто руководители? Ведь какая-то, пусть простейшая, но была же у них конспирация? Но пусть по-твоему. Почему гестаповцы потеряли интерес к лицам, непосредственно снабжавшим партизан? Почему, добившись имен руководителей, они не добрались до всех остальных?
— Почему, почему… Откуда мы знаем? Может быть, на каком-то допросе следователи перестарались и тот перевозчик отдал богу душу.
— Я и об этом думал. Почему же потом арестовывают Гловашку, а за ним — самого Дюриша?
— Кто-то выдал.
— Выдать их не могли. Потому что выдавать, собственно, было нечего. Дюриш хотя и знал, что часть муки идет партизанам, но ни с кем связан не был. Он только знал и не мешал.
Неприязнь Стефана к Дюришу была мне хорошо известна, и я усомнился в его объективности.
— В тех условиях, чтобы не мешать, тоже нужно было иметь мужество.
— Согласен. Но не следует преувеличивать и выдумывать заслуги, которых не было. Сейчас о Дюрише говорят так, будто он и был душой местного Сопротивления. И муку чуть ли не сам грузил, и жизнью каждый день рисковал…
— Если говорят, может быть, так и было, — заметил я.
— Не было! Сам Дюриш эти слухи не опровергает, от прямых вопросов по мотивам скромности увиливает, а ни одного человека, который подтвердил бы как очевидец, я найти не могу. Противоречат этому и факты. Если бы его выдали, как ты говоришь, он разделил бы судьбу Йозефа. В лучшем случае попал бы в концлагерь. А раз выпустили, значит, взяли его так, на всякий случай, не имея никаких данных. И допрашивали не так, как других. Не забудь, что он для немцев был ценным человеком. Они убедились в его непричастности к делу и выпустили. Такое бывало, — редко, но бывало. То же и с Гловашкой. Он знал только свое производство. Из простых рабочих он дорос до обер-мастера, но никогда ничем, кроме мельницы, не интересовался. Ты знаешь, какая у него семья — всех накормить тоже забота не малая.
— Он тебе говорил, о чем шел допрос?
— Говорил, конечно. Так же невнятно, как всегда. Невнятно, но искренне: что ни одного партизана не видел и муки никому отпускать не мог. Ни в какой партии никогда не состоял. Следователь поверил и отпустил.
— Так что же, в конце концов, тебя тревожит?
— То, что я не знаю всей правды о гибели брата, не знаю, кто его предал, и не могу ответить на вопрос мамы: «Почему убили Йозефа?»
…Несколько раз перечитал я твои странички. Спасибо за память о маме. Она так и умерла, веря, что Лида и дети живы. А то, что бог не разрешил ей встретиться с ними, наверно, считала дополнительным наказанием за свои неведомые грехи. Это лучше, чем если бы она тогда узнала, что богу уже было не под силу соединить их.
Путь Лиды я проследил до конца. Он оборвался в лагере фирмы Крупп, близ Эссена. Точнее говоря, в тот сентябрьский день 1944 года она уже не вернулась в лагерь из заводского цеха. Я нашел короткую запись о ее смерти, а подробности узнал от других невольниц, оставшихся в живых и дождавшихся освобождения.
Для свидания с одной из них мне пришлось поехать в Бюссюм под Амстердамом. Иду Схендел уже допрашивали в разных судебных инстанциях, и она привыкла к расспросам. И меня она сначала приняла за адвоката, участника какого-то нового процесса, который кончится ничем, как и все прочие. Поэтому отвечала неохотно, почти автоматически, пока я не показал ей портрет Лиды.
Она не сразу узнала свою напарницу из команды грузчиц. На снимке была цветущая молодая женщина. Иде Схендел пришлось освободить в своей памяти голову Лиды от пышно взбитых волос, ведь ходили они наголо остриженными. Нужно было лишить ее задорной улыбки, убрать округлость щек, приплюснуть ее полные губы, одеть в рубище, заполнить смеющиеся глаза отчаянием. Это было нелегко. И все-таки она ее узнала: «Лида Домановичева?» — спросила она у меня. Я кивнул. И тогда она заплакала.
Ее взяли на улице во время облавы, не предъявив никаких обвинений, схватили, как когда-то хватали негров в Африке. Заводы Круппа и Фарбениндустри ощущали нехватку в рабочей силе. И рабов везли из всех европейских стран, уже включенных в «новый порядок».
Приведу часть магнитофонной записи нашей беседы.
«— Она очень беспокоилась о своих детях. У нее, кажется, было двое, не помню, сын и дочь, кажется.
— Два сына.
— Да, два сына. Она ничего о них не знала. И о муже ничего не знала. Вы не ее муж?
— Нет, его расстреляли. Я его брат.
— Если бы не тревога о детях, она, может быть, и выжила бы. Она была очень здоровой, сильной. Она бы выжила. Хотя умирало очень много. Нас очень плохо кормили. Вы, наверно, знаете. И ходили мы босиком. Она очень хотела выжить, чтобы увидеть своих детей. Она никогда не нарушала режима, вставала раньше всех.
— Она умерла в лагере?
— Нет. Это было при мне. Мы грузили на автокары толстые и очень тяжелые бруски металла, — не знаю, что из них делали, но они были очень тяжелые. Даже мужчинам было тяжело. Мы с ней всегда были вместе, она мне очень нравилась, ваша невестка. Она долго верила, что увидит своих детей. И очень хотела выжить. И нас убеждала, что мы выживем. Мы только боялись бомбежек. Для нас убежищ не было. Мы лежали и ждали, когда, улетят. И опять работали. Но нас очень плохо кормили, и у нас совсем не было сил. Вы, наверно, думаете, что я старуха? А мне только сорок три года. Это ведь не так много, правда? Но я очень больна… О чем вы меня спросили?
— Я спросил, где она умерла? В лагере?
— Нет, на заводе. В этот день она была очень слаба. Ей бы надо было полежать. Хотя бы денек. Но этого нельзя было. Признать себя обессилевшей — это все равно что самой пойти на смерть. Нам всегда было страшно. Мы очень хотели выжить. Мы знали, что русские уже в Германии и англичане наступают. Мы очень надеялись… О чем я хотела вам рассказать?.. Да! Как умерла Домановичева. На соседний участок привезли подростков лет по тринадцать-четырнадцать. Они тоже работали на Круппа, совсем маленькие, отощавшие. Они еле держались на ногах. Их особенно часто увозили на машине, ну, на той, которую заполняли безнадежными. И Лида все время смотрела в их сторону. Ей казалось, что среди них — ее старшенький. Эта тревога о детях и подкосила ее. Она не могла спать, очень мало спала и стала быстро худеть. Она знала, что ее старшенького там не может быть, ему, кажется, не было и десяти, но ей все казалось… Она очень беспокоилась о детях и все время смотрела в их сторону… Опять я не о том. Вы спрашиваете, где она умерла? В тот день, это было в сентябре, не помню числа, у нее с утра было ужасное настроение. Или приснилось ей что-то страшное, или узнала от кого, но она мне сказала: «Я не увижу своих детей». Она никогда раньше так не говорила, всегда верила, что увидит. Я стала ее успокаивать, но она не верила. А бруски металла были очень тяжелые. Мы поднимали вчетвером. Но нас очень плохо кормили, и руки не могли удерживать такую тяжесть. Мы боялись уронить себе на ноги. Мы очень старались поднять и донести до автокара. И она вдруг упала. Сначала упала Магда из Венгрии, у нее было больное сердце. А сразу же за ней Лида. Я думала, что она потеряла сознание, старалась нащупать ее пульс. Но подбежал полицейский, пнул ее сапогом, посмотрел в глаза и позвал мужчин из похоронной команды. Она умерла легко, сразу. И Магда. Их увезли, а нам прислали других…»