Марк Криницкий – Три романа о любви (страница 137)
— Я уже мечтаю, Сима, о счастии. Я хочу только залечить хоть отчасти причиненные тебе раны. Все это вздор: нам с тобою нельзя, невозможно порвать. У меня с глаз, знаешь, точно пелена упала. Если бы я еще тебя не любил… и не только раньше, но и теперь… Ведь, я же тебя, Сима, люблю… может быть, еще в тысячу раз сильнее и глубже, чем раньше. Если бы ты могла меня понять!
Она враждебно пожала плечами.
— К сожалению, это непонятно для меня. Ведь ты же теперь живешь с другой женщиною… с тою. Мне все это сейчас так гадко, отвратительно и странно слышать с твоей стороны. Порою мне кажется, что ты сошел с ума.
— Нет, нет, Сима. Поверь, что я сейчас чувствую себя здоровее умственно, чем когда-либо. Я просто понял многое. Я понял, что это противоестественно, чудовищно, если бы я разорвал с тобою. Этого нельзя…
Он усмехнулся.
— Да этого я и фактически не в состоянии был бы сделать.
— Но ты уже разорвал со мною. Довольно об этом. Пойдем.
— Сима, так ты не хочешь меня понять?
— Ты должен теперь жениться на… той. Оставим все прочее, это — сантименты.
Она смотрела на него с грубою, решительною откровенностью.
— Боже, как ты запутался и изолгался!
— Я никогда не женюсь на Лидии Петровне. Я просто мирно разойдусь с нею. Она сама по капле вытравила всякое чувство из моей души. У меня нет к ней больше ни любви, ни жалости.
— А если она опять что сделает с собой?
— Пусть!
Он сжал с отвращением кулаки.
— Она впилась в меня, как вампир, высосала по капле всю мою кровь. Таких, как она, не следует жалеть. Я переведусь в другой город, уеду отсюда на Дальний Восток… сделаюсь пропойцей, опущусь на дно. О, это — ужаснейший женский тип!
Он дрожал, чувствуя, как холодный, липкий пот выступил у него на лбу и на руках.
— Нет, ты женишься на ней.
Лицо у Серафимы было серьезно, вдумчиво и спокойно.
— Пойдем же туда. Ты должен это сделать, если не для себя и не для нее, то для меня. Видишь, я спокойна.
Ивану Андреевичу показалось, что она даже мягко и сочувственно улыбнулась ему.
— А ты, ты, Сима? Что будет с тобой, с Шурой? Что я должен сказать ему?
Он не выдержал и зарыдал, как ребенок.
— Этого еще не доставало! — брезгливо сказала Серафима. — Знаешь, ты болен, Ваня. Но успокойся же и пойдем.
Он подавил слезы, и они мутным туманом вошли в ему в голову.
— Сима… ты должна мне обещать, что отныне в наших отношениях произойдет что-то новое… Иначе я не сойду с этого места… Ты обещаешь мне? Что-то новое и хорошее…
— Хорошо, я обещаю… Но пойдем.
Она опять начинала куда-то торопиться. Это пугало его.
— Нет, нет, не так… Скажи, что же ты обещаешь мне?
— Что? Ну, хочешь… дружбу?
Он печально покачал головой.
— Нет, этого мало. Я не прошу у тебя любви. Нет, не то… Да я бы и не смел этого просить… Я чувствую, что загрязнил свою душу… Я унизился, упал… Я прошу у тебя, знаешь, чего?
Она слушала его с тоскующим, скучающим видом.
— Я прошу у тебя… только понимания.
Серафима видела два устремленных на нее полубезумных, мутных взгляда маньяка, охваченного какою-то полуфантастическою, горячечною мечтою.
Когда-то… еще даже всего несколько часов назад, она любила этого человека, который был для нее близкий, такой понятный, весь запутавшийся, малодушный Ваня. Теперь в нем было что-то отталкивающее и страшное.
Он стоял с обгрюзшим лицом и опухшими глазами, с силою уцепившись за перило и старчески согнув спину. И у нее не было к нему даже настоящей жалости. Была только тупая боль в голове и разбитость в теле.
Хотелось, наконец, только поскорее очутиться в отдельном пустом купе вагона поезда и там выплакать до дна, до последнего остатка, все свое прошлое… да прошлое. Это так.
Но этот человек, теперь умерший для нее, чужой и полубезумный, нудно молил ее о каком-то понимании. И, подавляя в голосе тоску и отвращение, она сказала:
— Да, я буду стараться тебя понять… А теперь пойдем окончим… это… мучительное.
Иван Андреевич посмотрел ей внимательно в глаза. Они были точно замкнуты, но спокойны, приветливы и ясны.
— Спасибо, — сказал он. — В тебя-то я верю. Ведь остальное все только внешняя пустая официальная связь. Не правда ли?
— Да, конечно, — ответила она дрогнувшим голосом.
А ему хотелось и безумно, мучительно рыдать и радостно смеяться.
XXIII
Серафима удивлялась сама себе, что ей было так легко, почти весело.
Этому, отчасти, помогала жестокость, которая внезапно родилась еще там, на суде. Ей не было больше жаль мужа. Он был самым посредственным, мужским эгоистом.
Боже, до чего она могла его идеализировать раньше!.. Просто до смешного. Ей нравилась его рассудительность и солидность в делах. Но это была самая обыкновенная, посредственная рассудительность второразрядного человека, который легко разбирается в шаблонных, мелочных обстоятельствах жизни и положительно теряется, когда жизнь ставит перед ним мало-мальски сложные задачи. Он — просто ничтожный, заурядный чинуша.
Ей доставляло удовольствие находить теперь в нем изъяны. Было непреодолимое желание добить остаток шевелившихся на дне души хороших чувств к мужу.
О, ничтожество! Хотя бы эта его пошлая наклонность к сантиментальному актерству! Ведь он же прекрасно понимал, что, опорочивая показания свидетелей, он может подвести ее. Ему был нужен только эффектный жест. А лицемерная просьба не читать «частного акта», присланного ей тогда при письме в Харьков, хотя он, конечно, знал (ведь знал же!), что этот акт и, вообще, свидетельские показания все равно читаются на суде. Трус, лицемер, позер!..
И она могла его когда-то боготворить!
А эти его жестокие, полные упоения своим счастьем, письма в момент наиболее острого увлечения Лидой? Он готов был вышвырнуть ее из своей жизни, как драную кошку. Достаточно. Теперь, видите ли, эта девочка ему чем-то не угодила. Ну, да помирятся между собою.
Два сапога пара.
И какое редкое, изумительное, чисто-мужское нахальство: вышвырнув ее из своей жизни, опозорив, надругавшись, он возвращается к ней опять, мечтает о каких-то «новых» отношениях.
Ее душил истерический смех, но она старалась сдерживаться. Знала, что уже не будет в состоянии остановить этого бурного смеха, поднимавшегося изо всех пор ее существа.
— Мама, отчего ты все так смеешься? — спросил Шура.
Но и Шура вызывал в ней сейчас только лишь смех. Он был уродливо-толст, и своим широким лбом, серыми глазами и всею этою толщиною напоминал отца.
— Скоро ли придет папа? — сказал он нетерпеливо и топнул ногой.
Он был такой же своенравный, упрямый эгоист, и Серафима с ужасом ловила себя на ненависти к нему.
Сдерживая себя, она сказала:
— Ты же знаешь, что он хотел прийти завтра утром, потому что завтра праздник.
Ей было тяжело говорить неправду ребенку. Этого завтра не наступит никогда, потому что они уедут сегодня ночью, когда он заснет. Да, она так решила. Имела ли она право на это насилие над душой ребенка?
Если он хочет, чтобы она его любила, он должен забыть отца. Этот человек сам ушел из их жизни.
Она взяла мальчика на руки и посадила к себе на колени.
— Ты будешь любить маму?