Марк Котлярский – Тот, кто не читал Сэлинджера: Новеллы (страница 51)
Жизнь в рассказах Леши лишалась лилейного романтического ореола, обрастала страшными подробностями, становилась неузнаваемой до жути.
Я почему-то запомнил его повествование о страшном армейском эпизоде; выдержанное в духе весомых вестернов, оно вполне сошло бы за прочитанный где-то сценарий. И в то же время могло оказаться правдой.
Лешку и еще трех его сослуживцев-десантников выбросили для выполнения задания в какой-то пустыне. Четвертым был офицер, известный своим жестоким отношением к солдатам. Через три дня группу должен был в условленном месте подобрать вертолет.
— Сутки мы брели под палящим солнцем, — вспоминал Леша, — на вторые сутки обнаружилось, что у нас кончается вода. Офицер зверел, издевался над нами, доводил какими-то своими дурацкими приказами. А какие в пустыне к черту приказы, когда главный приказ — выжить?! И когда пошел третий день, терпение наше кончилось: мы набросились на него дружно и забили до смерти.
Леша помолчал, а потом повторил еще раз:
— Забили до смерти… Убедились, что он мертв, закопали его, посидели, покурили, а через двадцать минут налетевший ветер моментально занес песком могилу этого ублюдка — так что ее и никто никогда не найдет. Между собой договорились, что легенда будет следующей: офицер дал команду устроить привал, а сам куда-то отлучился, приказав без него никуда не уходить.
Мы прождали целый день, затем отправились на поиски, но так его и не нашли. Вертолет, кстати, опоздал на сутки, и нас самих к моменту его прилета впору было закапывать, такой видок у нас был. Словом, все выглядело правдоподобно, и особый отдел ограничился формальным допросом.
— Так ты убил человека, Лешка? — спросил я.
— Я убил зверя! — угрюмо ответил он. — А это — не одно и то же.
…Такой вот был этот Леша, лишний человек на иной манер, леший в лисьем лису, чувствующий себя хозяином. Помню, как-то на занятиях ему не понравился преподаватель. Он встал из-за стола и направился к выходу.
— Вы куда, Алексей?! — ошарашенно спросил лектор.
— Не ваше дело! — не оборачиваясь, бросил он. А через некоторое время бросил вуз вообще, даже не защитив диплома.
Мы более не виделись. Но я до сих пор не понимаю, почему во времена переменчивой перестройки Леша Журавлев не воспрял духом, не взмахнул крылами, не кликнул клич, не протрубил победу. С его-то способностями?
— Ты куда, Алексей? Куда пролегли твои пути?
Нет его, не отзывается, сошел на нет его кипучий талант, искурился кураж, ушли силы. И все то, чему противилось его существо — скука жизни, проклятье провинции, рабья рутина, — все это обернулось против него самого, сдавило и скомкало, как тряпку после протирки полов.
Азимут Азефа
…черная, как Азеф…
Азимут (с арабского — направление, путь) — угол между плоскостью меридиана точки наблюдения и вертикальной плоскостью, проходящей через эту точку и через светило или земной предмет.
Азеф неистово молился в синагоге; не то чтобы он был закоренелым поклонником еврейского Бога. Но раз в году, когда его соплеменники, пережив дни страха и трепета, одевались в белые одежды и шли, галутные, голодные и смиренные, в свои молельные дома-так вот, раз в году, когда наступал Судный день, Евгений Филиппович Азеф шел молиться. И превращался в Евно Фишелевича.
Едва шевеля пухлыми губами, Евно читал покаянную молитву. Облаченный в белоснежный талес, он казался нахохлившейся птицей — белой вороной, — разевающей в небеса свой грозный клюв.
…Синагогу Евгений Филиппович, превращающийся постепенно в Евно Фишелевича, выбирал укромную, где вряд ли кто обращал внимание на грузного господина, степенно занимающего место неподалеку от шкафа со свитками Торы.
Нет, не ради хлипкой филиппики Евгений Филиппович задавал себе сызмальства один и тот же вопрос:
— Что я?
Маленькая белая ворона воровато возникала в темных переулках рокового Ростова — среди сверстников Евно слыл нелюдимым и необщительным, его влекли вечера и одиночество. Там, наедине с сумерками, он вынашивал план мести, строил грандиозные замки авантюр.
Нет, войдя в динамитный двадцатичетырехлетний возраст, Азеф не мстил охранке или эсерам, работая и на тех, и на других — он мстил самому себе: за собственную непривлекательность, за суверенную тщедушность, за узаконенное уродство, за шелудивый нрав сверстников, за все племя белых ворон. Он решил переплавить свою инаковость в фирменный знак победителя и прикрепить этот знак на щитах рыцарей Охранного отделения и рыцарей революции.
Занудный, долдонящий Алданов в очерке об Азефе напишет:
Все, в принципе, верно, кроме развинченной души. Скорее, Азеф развинчивал стереотипы поведения, развенчивая охранку-с одной стороны, а эсеров-с другой. А может, не только развенчивая, но и стравляя между собой, смеясь в душе над обычной человеческой глупостью.
Ничего не боялся Азеф и никого не боялся Азеф, был нагл и весел, надсмехался над своими соплеменниками, над покорностью их, над раввинами и мудрецами, иудейство свое прятал внутрь, чтобы не вылезало, не выпячивалось, не мешало работе. И только в Судный день приходил он в скромную синагогу и читал молитвы покаяния, не обращая внимания на присутствующих и не слушая голоса кантора. Он разговаривал с Господом напрямую, отчитываясь о собственных грехах и успехах. Потому что и понять было нельзя, где в жизни Азефа грех пересекается с успехом, где подвиг граничит с предательством, где игра и вымысел граничат с реальностью.
…Кончилась вечерняя молитва, и Азеф, не спеша, вышел на улицу. Желтый фонарный свет озарил его хищное умное лицо и мясистые губы, скривившиеся в вечной усмешке.
«Г» в кубе
…После шестой рюмочки шартреза Шурик, шустрый репортер и ловкий сценарист, вдруг разговорился.
Мы сидели в полутемном подвальчике Дома журналиста вот уже третий час, чесали, как водится, языками. Но час исповеди пробил именно сейчас, когда Шурик швырнул на стол пустую пачку из-под сигарет и лихо опустошил уже упоминавшуюся шестую рюмку.
— Так вот, старик, — сказал Шурик, посерьезнев, — более всего я ненавижу писать очерки на моральную тему. И не потому, что не могу. А потому, что никогда не смогу ответить на единственный вопрос: кто дал мне право выступать в роли моралиста? Главный редактор?
— Не судите да не судимы будете? — пробормотал я.
— Оставь в покое свой цитатник! — отмахнулся Шурик.
— Не очень-то, Шурик, ты жалуешь своего брата-журналиста, — улыбнувшись, заметил я.
— Я, наверное, более всего себя не жалую, — ответил Шурик, — каждый раз, когда мне предлагают написать что-нибудь душещипательное, я вспоминаю о том, что приключилось со мной на самой заре моей работы в газете. Я тебе никогда об этом не рассказывал?
— Нет, — признался я.
— Ладно, тогда слушай, — произнес Шурик, удобнее устроившись в кресле. — Я тогда учился на вечернем отделении факультета журфака и подрабатывал в одной газете в качестве «подчитчика». Сейчас такой должности нет и в помине. А вообще-то это был, скажем так, помощник корректора. Он читал вслух напечатанный на машинке текст оригинала, а корректор сверял правильность его на газетной полосе.
Мне выдали удостоверение — для прохода в типографию и в редакцию, и я ужасно этим гордился: на синих корочках золотыми буквами было выгравировано название газеты. Внешний вид удостоверения впечатлял, и неважно, что было написано внутри. Представляешь, как это действовало на юных девушек, когда, знакомясь, ты вдруг предъявлял удостоверение, на котором, как рубиновые звезды Кремля, горели увесистые буквы. Вот таким образом я познакомился с прелестной девушкой по имени Настя. Ей было тогда восемнадцать, мне — девятнадцать, мы были наивны и юны. Я мечтал о славе, и выход каждой своей заметки полагал событием в журналистике.