Марк Котлярский – Тот, кто не читал Сэлинджера: Новеллы (страница 26)
Нет, ну правда. Вот такое вот я животное.
Потому и мозг половинился страшно — рычал, но думал о вечном.
Бережнее со мной, пожалуйста, хорошо?» Завершал письмо веселый «смайлик», издевательски раскрывающий рот в дурашливой улыбке.
Велин прошелся по комнате, потом снова вернулся к ноутбуку и снова перечитал послание от Стеллы.
«Это была странная встреча…»
В самом деле, думал Велин, это действительно была странная встреча, такая же странная, как виденья, которые, говорят, случаются в кальянном дыму.
Велину почему-то казалось, что все это время он общался с «двойником», образы множились, как дым от кальяна, время покачивалось, подобно страусиным перьям.
И если мозг Стеллы отказался обрабатывать поток информации в реальном времени, то Лев — не зная, почему-тоже не осознавал себя, был, как в тумане: ориентиры сместились, время отступило, настоящее ушло в прошлое, возраст «высоких договаривающихся сторон» не имел никакого значения.
Его возбуждал, дразнил, пьянил, пугал, манил феерический факт совпадений — от совпадений творческих до совпадений буквальных, таких, которых иначе, чем мистикой, не объяснишь.
«Мандельштам не про этот ли “ванильный вечер” писал, не про нас с тобой?» — сказал вслух Велин, вспоминая любимые строки:
Ночные поцелуи, нечаянные пожатья рук, горячие объятья — как она приникла к нему, обняла крепко-крепко, словно требовала запомнить этот миг горячности и бреда.
…И смеялась…
… И ушла, исчезла…
Велин посмотрел в окно и заговорил, обращаясь к исчезнувшей Стелле, словно слова стрелой выпущенной могли, пробивая время, долететь до ее сознания:
«Стелла, Стелла… Боже мой, если бы ты знала, что такое скоротечность времени! Если бы ты кожей чувствовала, как оно, время, просачивается сквозь поры, унося с собой каждую минуту, секунду, мгновенье частицу моей жизни, а стало быть, и частицу меня самого!
Безумие (жар) “ванильного вечера” — это жажда мгновенного со-творчества, co-единения, сопричастности.
Нет-нет, все же следует опасаться двойников, выныривающих из Зазеркалья, из смуты, из омута, из потусторонности социальной сети…»
Тихая Слава
— Дуся, вы меня угостите еще шампанским? Ну, если вы такой скупой, то я спрошу хоть апельсинов. Вы на время или на ночь?
— На ночь. Иди ко мне.
Она легла с ним рядом, торопливо бросила через себя на пол папиросу и забарахталась под одеялом.
— Ты у стенки любишь? — спросила она. — Хорошо, лежи, лежи. У, какие у тебя ноги холодные! Ты знаешь, я обожаю военных. Как тебя зовут?
— Меня? — он откашлялся и ответил неверным тоном:
— Я — штабс-капитан Рыбников. Василий Александрович Рыбников.
…Когда я писал этот рассказ, меня почему-то преследовал по пятам сюжет знаменитого купринского рассказа «Штабс-капитан Рыбников».
И дело не в том, что по странному стечению обстоятельств особу, особо привлекшую мое внимание, звали Слава Рыбникова (мало ли Рыбниковых на свете, включая знаменитого композитора? Да и потом: не должен же вызывать подозрений человек с фамилией Раскольников только потому, что он носит фамилию литературного героя, пришившего ни за что ни про что двух старушек).
Однако же скажу проще: круговорот событий, в который я оказался вовлечен благодаря госпоже Рыбниковой, оказался косвенным образом схож с событиями, изложенными Александром Куприным.
Это при том, что происходили они, разумеется, в другое время.
Итак, в весенний погожий день я сидел за столиком в городском кафе с женщиной, представившейся Славой Рыбниковой.
Первое знакомство, как я уже говорил в начале, никаких ассоциаций не вызвало, они затаились, спрятались, не давали о себе знать, они полезли не сразу, а выползали постепенно, как муравьи из укрытия, — тогда, когда история получила дальнейшее свое развитие.
Слава — тихая женщина с горящими, как уголь, глазами и упругим, худощавым телом-после третьей нашей встречи стала моей любовницей.
Ничего необычного в этом срамном факте моей биографии не было, если бы не одно обстоятельство, выяснившееся месяцем позже: Слава попросту меня использовала, чтобы выудить необходимую ей и ее патронам информацию.
Прием достаточно не новый, но действует безотказно: в конце концов, история знает немало женщин, которые отдавались по необходимости за куда меньшую цену.
Однако же проблема, наверное, во мне самом — в том, что в какой-то момент наших со Славой интимных отношений я на подсознательном уровне, инстинктивно, ощутил, что становлюсь объектом какой-то игры, и меня сдают, как сдают карты, веером раскидывая их по столу, обитому зеленым сукном.
Скорее всего, это игра в подкидного, и меня подкинули тихой и незаметной Славе (или Славу — мне), чтобы добиться желаемого результата.
А может, это игра в дурака, ставящая целью оставить меня в дураках?
Мне бы, дураку, остановиться в тот момент, когда я ощутил себя частью хитрой комбинации, но, увы, вместо этого я пошел вслед за ассоциациями, всплывшими на поверхность, словно огромная донная рыба.
Поражаясь текстовым совпадениям, содрогаясь от собственных мыслей, я, тем не менее, продолжал участвовать в эксперименте.
Собственно говоря, этот феномен давно в литературе описан, подробно и обстоятельно.
Но одно дело-читать об этом на страницах какой-то книги, и другое — самому становиться невольным участником действа, где сливаются воедино текст и реальность, при этом текст перетекает в реальность, реальность в текст, а иногда они смешиваются, и невозможно понять, прочувствовать, где текст, а где реальность.
Высоцкий пел: «Значит, нужные книги ты в детстве читал…», но-как знать? — может быть, лучше, искажаясь лицом, произнести, как заклинание, перефразируя блоковские строки: «Молчите, проклятые книги! Я вас не читал никогда!»?!
Но: поздно, текст довлеет, добавляет драйва, бредит брендом, кратким, как удар клювом-«Сюр»: «Сэр» — отзывается чуткое эхо; «Сыр» — вторит жадная ворона, роняет сыр, который-о, сюр! — подбирает, наклоняясь и покряхтывая, штабс-капитан Рыбников.
На самом деле знаменитый рассказ Куприна вовсе не об удачливом японском шпионе (иначе все дело ограничилось бы рамками бытовой зарисовки, газетного фельетона) — нет, это рассказ о страшном российском равнодушии, о коллапсе власти, о бессмысленности существования в среде, где царят разочарование и усталость.
По сути, окружающим наплевать, чем занимается Рыбников; даже разоблачившему Рыбникова питерскому фельетонисту Щавинскому интересно только лишь одно-верна ли его догадка («Японец! — подумал с жутким любопытством Щавинский. — Вот он на кого похож».); все остальное его не волнует. Не удивительно, что единственным человеком, проявившим бдительность, оказывается проститутка Настя по кличке Клотильда.
Куприн подробно описывает постельную сцену Рыбникова и Клотильды; кажется, что он присматривается буквально к каждой детали, диалог мужчины и женщины прописан столь тщательно, будто писатель прятался за портьерой с диктофоном и записал всю эту беседу.
Он целовал ей руки, шею, волосы, дрожа от нетерпения, сдерживать которое ему доставляло чудесное наслаждение. Им овладела бурная и нежная страсть к этой сытой, бездетной самке, к ее большому, молодому, выхоленному, красивому телу. Влечение к женщине, подавляемое до сих пор суровой аскетической жизнью, постоянной физической усталостью, напряженной работой ума и воли, внезапно зажглось в нем нестерпимым, опьяняющим пламенем.
— У
Любопытно, что Куприн, сосредотачиваясь на персоне Рыбникова и событиях вокруг него, прежде чем вести рассказ к окончательной развязке, внезапно прибегает к некоему, уводящему в сторону от повествования, пассажу: он наводит свой «лорнет» на Настю-Клотильду, заставляя читателя содрогнуться от созерцания ее внутреннего мира.