Марк Бойков – Война в костях моих (страница 2)
Лето в ту годину стояло ленивое, жаркое, затяжное. Мы с Бориской, пока мать была на работе, обживали мир. Мы знали дорогу к родным бабке с дедом, к базару, кладбищу, зареченским огородам. Мир наш был небольшим, но его хватало, чтобы выжить.
Боря у меня был точно на привязи. Порой я перетаскивал его, как Аленушка братца Иванушку. Мать доверяла мне и получение хлеба по карточке, в оконце при ткацкой фабрике.
Хлеб я должен был донести домой и в целости положить в тумбочку при кровати. Это было не так уж и трудно: ведь голод был привычным. Труднее было с Борей, который, завидев хлеб, принимался выпрашивать и реветь. Мать мне наказывала, чтобы я быстро прятал хлеб в специальный мешочек, не отходя от оконца, дабы не тревожить братца. А спрашивать, что у меня там, он еще не научился.
Хлеба мы получали тогда один килограмм. Я многое мог бы рассказать о его запахе. Потом, когда совсем вырос, знавал и более вкусные хлеба. Но этот, залегший в память, неотторжим и поныне. Он присутствует, если это свежий черный хлеб, в каждом кусочке. Это доказывает животное наше происхождение лучше всяких теорем. Война обостряла животность. В животности же я находил и высшую радость, нравится это кому-либо или не нравится. В плоти, если она не бесится, не уперта сама на себе, ничего постыдного нет.
Этот килограмм мы получали на троих. На день или больше – не помню. Помню, что отстаивать приходилось длиннющие очереди. В другие разы хлеб приносила сама мать.
Но с какого-то момента внешние, за селом, дела пошли хуже. И хлеб в доме появлялся реже. Мать уже не посылала нас к фабрике. А тут вдруг послала и сказала еще, чтобы весь хлеб мы съели сами.
Я переспросил:
– А тебе оставить?
– Нет же, – ответила мать. – Там сто грамм будет. Все съешьте!
Я было возрадовался. Ведь в голове моей возникла уверенность, что сегодня-то мы наедимся и не надо будет провожать глазами остаток в тумбочку. Мать вскоре ушла, а нетерпение начало меня подгонять. Наконец баба Маня (она была нашим временем) нас отпустила, и довольно скоро мы с Бориской очутились в нужном месте у фабрики.
Но оконце оказалось закрытым, хотя народ уже толпился. Старики, дети постарше, женщины. Я не знал, как себя вести. Раньше, когда мы приходили вовремя, стояла очередь, и мы просто вставали в затылок последнему и двигались, как все. А тут… Когда оконце отворилось и все начали притягиваться друг к другу, мы заметались. Нас выталкивали, оттесняли, задавали вопросы: «чьи мы», «за кем занимали», «есть ли у нас карточка». Наконец нас приютил, поставив перед собой, благообразного вида мужчина, которого я бы охотно взял себе папой.
Перед оконцем, когда подошел наш черед, я отпустил Борину руку, вынул из кармана мешочек и подал карточку «продавальщице» (дети вообще многие вещи именуют по-своему). Женщина в затертом белом халате, с очень крупной головой и такими же большими грудями, очень ловко положила нашу карточку в одну сторону, а из другой подала мне в протянутые руки уже отрезанный ломтик хлеба.
Едва дотронувшись до этого кусочка, я оттолкнул его назад, точно ошпаренный, не поверив, что это может предназначаться нам.
– Ты что, дитятко? – вопросила «продавальщица».
– Это не мое! – огрызнулся я, точно волчонок.
– А чье же?.. Сколько в карточке, столько и даю, – был ответ.
– Нам сто грамм надо.
– Правильно, столько и даю. Бери, мальчик, не задерживай…
Земля поплыла у меня из-под ног. Противная слабость дрожью прошлась по коленкам. Из горла потекла жалобная речь:
– Мы всегда брали один килограмм, а теперь – сто. Сто – больше, чем один.
Сзади послышались смешки. Я с надеждой посмотрел на мужчину, стоявшего за мной. Он посмотрел мне в глаза, мягко улыбнувшись. Я понял, что никто не понимает, как нас с Борькой здесь обманывают.
– Граждане, – высунулась из окна «продавальщица», – объясните мальчишке, что такое сто грамм. Мне тут некогда.
Почуяв неладное, Бориска уже ревел во все горло. Мужчина взял у меня мешочек, положил в него причитающийся нам кусочек хлеба, получил у большеголовой тетки свою долю и отвел меня в сторону.
Он начал толковать мне разницу между ста граммами и одним килограммом. Но я не понимал его. Поворачиваясь в разные стороны и ища поддержки, я начал всхлипывать. Бориска дергал меня за руку и просился домой, штанишки и один чулочек у него взмокли. Я сознавал разницу между «одним» и «ста», но между граммами и килограммами – никак, тем более что и звучали эти слова почти одинаково. Я отчетливо понял, что все против нас.
Так мы и пошли домой. Было очень горько. Боря ныл возле меня. А я уже и не знал, что делать с полученным хлебом. Если съесть, как разрешила мать, то мы уж не смогли бы подтвердить, как мало нам дали. А если оставлять эту малость, почти затерявшуюся в мешке, то как же нам дожить до прихода матери, если есть так хочется?
Бориска продолжал хныкать, как ему и положено было. А я мучительно размышлял над разницей того, в чем был убежден, и того, что мы получили. В отличие от матери, я успокаивать не умел, шел молча, одной рукой притягивая братца, а в другой – неся мешочек с маленьким кусочком хлеба.
Время от времени нас кто-нибудь останавливал и спрашивал, что у нас стряслось. Я отвечал, что нас обжулили, и принимался обстоятельно доказывать это, нажимая на вполне очевидную разницу «ста» и «одного». Люди, однако, попадались непонятливые, но улыбались и… в конце концов принимали сторону «продавальщицы» и всех предыдущих «объясняльщиков». Я не сдавался, пытался заново убедить их, но они, наоборот, пробовали унять нас и потом отходили. Как будто заранее сговорились.
Но то была только присказка. До прихода матери еще было далеко, а есть хотелось ой как. Бориска пообсох и, успокоившись, возился на кровати с игрушками. Баба Маня храпела у себя напротив.
– Борь, давай поедим! – предложил я.
Боря тут же сполз на пол. Я достал мешочек с хлебом и двумя руками разломил стограммовый кусочек. Получились две неравные доли. Не нарочно. Повертев их, меньшую я, не очень раздумывая, протянул брату.
Прежде мне никогда не приходилось делить. Это делала мама. А когда мы что-нибудь находили, огрызок моркови или яблока, все было проще: он куснул, я куснул – и нет ничего. А тут – своя рука владыка.
Боря мельком посмотрел на обе доли и с большим интересом уставился на большую из них. Но когда он увидел, что я ее уже закусил, он заревел, а свою, прикоснувшись, тут же оттолкнул. Как я – на прилавок продавщице. Только у него получилось – на пол.
– Ты чего свой хлеб кидаешь? – рассердился я, нутром, однако, чуя несправедливость такой дележки.
– А чего ты себе больше взял? – напрямик спросил мой братик.
– Я, чай, больше тебя, мне и надо больше, – попробовал я обосновать свой выбор.
Бориска, видать, ничего не нашел, чем крыть, и совсем расстроился. А я тем временем жевал. И вздыхал. Он плакал, а я жевал и вздыхал. Без воды в горле становилось сухо, а на душе от Борькиных слез – тошно и тягостно.
– Нельзя хлеб на пол бросать, – пытался я урезонить его, – а то волосы-то прилипнут, потом в животе вырастут. Так и помереть можно!
Бориска, как все маленькие дети, смерти не боялся. А реветь умел.
– Я маме скажу! – Вдруг он парировал мое сомнительное превосходство.
А мамы я не боялся, хотя в спорах и раздорах она чаще принимала его сторону.
– А мама так же скажет, как и я.
– Не скажет, – воспротивился Боря.
– Скажет.
– Не скажет.
– Скажет.
– … – Борис уже не мог дальше говорить.
Он заревел навзрыд. От беззащитности. Из-за того, что моя уверенность в матери выбивала из-под него последнюю опору. Изредка так плакал и я.
Во мне все похолодело. Оттого, что все получилось не так. С покупкой хлеба, дележкой, присвоением. Съеденный кусочек не прибавил сытости, а обиду нанес. Мне стало жаль брата. Я поднял брошенный ломтик, обдул его со всех сторон, снял с него ниточку и протянул брату.
– Боря, Борь, возьми, поешь! Я больше так не буду!
– Все равно маме скажу, – ответил он, судорожно всхлипывая.
– Пойдем на базар, – предложил я, – пока баба Маня спит.
У меня созрел выдающийся план: что-нибудь найти, может, вкусное и целиком, полностью отдать братику.
– Не буду с тобой водиться! Ты плохой, – ответил братик.
Но уговоры подействовали. И на базаре кое-что нашлось. Что – не помню. Однако маме Бориска ничего не сказал. Просто забыл. В детстве все раны зарастают быстро. Да и я помог этому.
Вечером за ужином мать достала из своего узелка точно такой же кусочек хлеба, какой мы уже съели. Я оторопел: мне даже показалось, что он от той же буханки, что нам вручили у фабрики, с той же блестящей, как у ворона крыло, корочкой.
– Мам, – спросил я, – а сколько здесь килограммов?
– Да нет же, здесь всего сто грамм, – ответила она. – А вы что, свое не съели?
– Съели, – ответил я… и густо покраснел.
Так состоялось мое первое крещение общей мерой, заронившее начальные ростки нравственности, соизмерения своих желаний и чужой боли. Война шла жестокая, по всем фронтам. Понимать мир приходилось раньше, чем мы к этому были готовы.
По миру
Хлеба выпадало все меньше и реже. Уже и сто грамм бывало не каждый день.
Взрослые становились сумрачнее. Улыбались редко. Почти перестали заигрывать с нами, детьми, и чаще проходили безучастно, даже мимо плачущих. Впрочем, и плакали мы реже.