18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Марк Берколайко – Баку-Воронеж – не догонишь. О великом городе и о друзьях, в нём живших (страница 2)

18

Потом, уже выходя из купе, наказали очень серенькому мужу и его еще более серенькому водителю нести чемоданы предельно аккуратно, поскольку в них много стекла, взяли за руку молчавшую (!) всю дорогу дочь и ушли, бросив мне «До свидания!», равнодушное, как поклон уставшей примы едва заполненному залу.

И исчезли из моей жизни навсегда, сыграв в ней фантастически значимую роль!

Ибо, глядя вам вслед, я твердо решил не возвращаться в Баку после аспирантуры!

А друзья, еще когда заканчивал университет, узнав о моих планах учиться в аспирантуре в Воронеже, спрашивали: «Ладно, то, что уезжаешь, еще понять можно – ради математики. Но почему не в Москву, не в Ленинград, не в Новосибирск, в конце концов? Почему по принципу: „Баку-Воронеж – не догонишь!“?» И получалось, что убегаю из родного города в какое-то неприметное место, где тоже стану неприметным. Это как-то царапало, не скрою… Может, поэтому в первых двух моих романах действие происходит во вроде бы вымышленном Недогонеже.

Но как после рассказов Инны было не принять решение остаться в Воронеже навсегда?! Ведь, кроме сообщества замечательных математиков, он вместил в себя самолето-, ракето- и двигателестроение, предприятия радиоэлектронной промышленности и микроэлектроники, производство синтетического каучука, шин, тяжелых прессов и экскаваторов, которые в голове моей, разбухшей от голоса Инны, легко трансформировались в установки для легендарных «Катюш».

И из этого изобилия науки и индустрии – обратно в мой славный Баку, в котором жилось так ласково… но в котором, кроме нефтедобычи и нефтепереработки, кроме лишенного ауры дальних плаваний Каспийского пароходства и нескольких небольших заводов, ничего больше не было, во всяком случае, ничего сравнимого с воронежским великолепием – точно не было?! Ах, Инна, вы подвели меня к двери в манящую инаковость – и я принялся в нее биться, радуясь приоткрыванию еще на сантиметр, еще на чуть-чуть… и бьюсь до сих пор, уже твердо зная, что никакой инаковости за нею нет.

Легко получил место в гостинице «Воронеж» (она располагалась тогда в здании с часами на площади Ленина) – просто подошел к стойке регистрации, сказал: «У меня забронировано» и подал паспорт с вложенной в него двадцатипятирублевкой. Метод этот, усвоенный из рассказов бакинцев о поездках в Москву, оказался действенным, однако хватило бы и десятки, поскольку я оказался пятым в номере с двумя армянами, одним дагестанцем и снабженцем из Житомира, и все они, люди опытные, категорически заявили, что двадцать пять – это поощрение разврата. Затем состоялось вечерне-ночное застолье, в котором я поучаствовал бутылкой азербайджанского коньяка, долго-долго хранимой мною в Курске, а опустошенной в первые же часы пребывания в Воронеже. Так же дружно были распиты старка и водка «Московская» – взносы остальных участников. Полтора литра на четверых крепких мужиков и тогдашнего меня – худого математика мужеска пола – явный недобор относительно нормативов тех времен (пол-литра на брата), однако и это количество алкоголя обеспечило непоказное воцарение дружбы народов.

Правда, снабженец, щирый украинец, успел уведомить, что после войны в Житомире опять развелось много евреев, на что дагестанец возразил: «Среди евреев тоже много хороших людей есть!» – и тема была исчерпана.

Правда, армяне успели заявить, что азербайджанский коньяк – это армянский, завозимый в Азербайджан бочками и разливаемый там в бутылки: «Только этикетки, и то плохо азербайджанцы делают!» И в том поклялись мамами – однако тут уже я не выдержал и заспорил. Пояснил (моя мать, в отличие от их матерей, работала экономистом в «Азсовхозтресте», которому подчинялась вся тогдашняя винодельческая промышленность Азербайджана), что виноградники и предприятия, обеспечивающие эриваньский и одесский заводы Шустовых коньячным спиртом, находились и находятся именно в моей родной республике; что рецептуры азербайджанского, дагестанского и грузинского коньяков были в 30-е годы разработаны, а не куплены у французов, – в отличие от тех, что задолго до революции были приобретены у них для производства армянского. «Так что Черчилль любил, по сути дела, не армянский коньяк, а французский, приготовленный из азербайджанского виноматериала!» – хотелось мне добавить, но удержался. И правильно сделал, упоминание о Черчилле было бы уже чрезмерным – и без этого прозвучавшая в русском Воронеже фамилия замечательных русских промышленников произвела сильное впечатление. В номере повеяло наконец присутствием «старшего брата», и вопросы межнациональных отношений более не поднимались.

Воцарилось единодушие, особенно полное в том впечатлении, которое на моих сотрапезников произвел Воронеж: «Большой город… говорят, в войну весь был разрушен… пьяных немного – не то, что в Рязани… Ярославле… Новгороде… люди бедно живут, но не злые, только хмурые какие-то… а девушки красивые…», так что наутро, отправившись от площади Ленина пешком по улице Кирова, а потом 20-летия Октября до строительного института, «строяка», я внимательно разглядывал дома и оценивал встречных.

Улицы были явно не окраинные, однако даже многоэтажные дома на них рождали ощущение чеховской скуки. Их нельзя было назвать разностильными… скорее, одинаково лишенными каких бы то ни было признаков стиля… словно бы за процессом проектирования надзирал кто-то, бубнивший угрожающе: «Вы у меня навсегда забудете, что архитектура – это застывшая музыка!». И вот все волшебное многообразие мелодий и ритмов свелось к барабанной дроби, и дома оказались такими, чтобы с первого дня выглядеть именно построенными, а не возведенными.

Не по-январски слякотно и серо было в тот мой первый день в Воронеже. Да, это штамп – утверждать, будто при знакомстве с городом сияние солнца или нахмуренность неба определяют последующую жизнь в нем, однако уверенность в том, что осесть мне в Воронеже надолго, ужилась в то утро с другой уверенностью: веселья в этом бытовании будет немного.

Нет-нет, моя жизнь в Воронеже не была безрадостной: здесь выросли мои дети, а сейчас подрастают двое из троих внуко-внучек, и в одном только этом – море радости…

Море…

А стол, за которым я в Баку делал уроки, занимался математикой и получал первые, пусть совсем еще слабенькие, результаты, расположен был у окна, и так хорошо была видна бухта – вся, с островом Нарген, и безлунными, беззвездными зимними ночами свет его маяка упирался в беспросветную темь горизонта…

Первый год аспирантуры начался с потрясения, едва не приведшего меня на грань нервного срыва: уровень лучших студентов третьего-четвертого курсов матфака оказался неизмеримо выше моего. Их доклады на посещаемых мною семинарах, их рассуждения, которыми они обменивались буквально на бегу, были не просто мне не понятны – было непонятно, станут ли они когда-нибудь понятнее. Бросился в библиотеку, просиживал в читальном зале, листал монографии и паниковал, что не только трех лет аспирантуры, но и всей жизни будет мало, чтобы прочитать хотя бы одну от корки до корки.

И тут Яков Брониславович, почувствовав мое состояние, сказал: «Хватит метаться. Займитесь-ка лучше вот чем…» – и сформулировал нечто сложное, но хотя бы доступное пониманию.

И в самой постановке задачи (великое искусство научного руководителя – ставить перед учеником именно такие задачи!) мне словно бы послышалось: «Либо сделаешь, либо сдохнешь!» Готов ли я был ко второму из «либо» – до сих пор не знаю. Тогда, однако, знал точно: ничтожеством, размазанным по вечно побитому асфальту воронежских улиц, я не буду. Убегать оттуда, где трудно, – обратно в Баку, или по-грибоедовски: «в деревню, к тетке, в глушь, в Саратов», или «искать по свету, где оскорбленному есть чувству (самоуважения) уголок» – не для меня. Убегать от угроз вообще не для меня – спасибо родному городу, воспитал, расскажу позже, как именно.

Оставалось – сделать.

Недели, в течение которых доказывал первую свою серьезную теорему, запомнились мерной ходьбой в аспирантской клетушке.

Четыре шага между узенькими общежитскими кроватями с продавленными металлическими сетками, комковатыми матрасами и желтоватым от стирки в хозяйственном мыле бельем.

Два шага вдоль стоящих друг против друга тумбочек и мимо висящих над ними книжных полок. На моей – стопка общих тетрадей и несколько книг; на полке Алика, тоже бакинца, «добивающего» уже второй год в аспирантуре на кафедре технологии строительства и пропадающего на полигоне, где проводятся испытания пневмоопалубок, – ничего научного и даже околонаучного.

Но зато на ней любовница соседа, парикмахер Аня, держит запасной комплект инструментов – и это не случайно: два раза в неделю дама приходит к Алику на ночь, а я отправляюсь в какую-нибудь другую аспирантскую комнату (где-то свободная кровать непременно найдется). Однако Аня стесняется, если я начинаю собирать постельные манатки и зубную щетку сразу после ее «Добрый вечер, как жизнь?», поэтому мы сначала по-семейному, втроем, пьем чай. Алик нетерпеливо ерзает на стуле (подчеркивая тем самым огненный темперамент бакинца), а Аня внимательно разглядывает мою прическу (начал лысеть рано, однако тогда на голове моей еще была вполне полноценная шевелюра); потом говорит: «Дай-ка с боков тебе подправлю» или «Что-то чубчик уж больно закучерявился», а на мое «Аня, ведь еще неделю назад все было в порядке!» следует решительное: «Не спорь!»