Мария Шенбрунн-Амор – Бринс Арнат (страница 19)
Невольно пыталась направлять Капризу в след Баярда, чтобы потрава была меньше. Ей было стыдно своего крохоборства, и она старалась не оглядываться на затоптанное поле. Немного соберет с него невезучий пахарь, после того, как по нему проскакало двадцать всадников. В Сирии уничтожать жатву и вырубать оливковые рощи – это тактика врагов, а она слишком привыкла подсчитывать осенние припасы, чтобы быть небрежной с весенними посевами. И пусть Рено винит в этом порченую терпимостью кровь пуленов, но ей было неприятно вредить покорным землепашцам без причины.
Рено склонился к Баярду, у того с удил капала пена, стащил перчатку, мягко потрепал гриву, конь заржал, вздрагивая мускулами под бархатной шкурой. Рено любил своего жеребца, оба были схожи и статью, и норовом. Констанция завороженно смотрела, как загорелая рука Рейнальда ласкала скакуна, у нее собственная шея заныла, так давно не касалась ее мужская ладонь. Обветренные губы Шатильона шелушились, но там, где они смыкались в красивую изогнутую линию, кожа была такая нежная, беззащитная и розовая, что сердце заходилось. Рено разомкнул губы:
– Черт бы драл этих басурман! Если бы мы изначально меньше о них заботились, не оставили бы им все земли, Палестину давно бы обжили добрые французы! А теперь мы без охраны за городские стены ступить не смеем.
Констанцию возмущало, когда новоприбывшие ругали порядки Заморья, вот и сейчас не удержалась, возразила:
– Добрые французские крестьяне в Палестину так и не явились, мессир, а басурманские феллахи покорны и платят не в пример большие налоги. И мне, шевалье, все равно, кто пашет мою землю.
Шатильон сорвал высокий стебель травы, принялся его обкусывать:
– Неудивительно, что не явились! Я сам не знаю, зачем я сюда явился! Здесь не только для христианского виллана клочка земли не найдется, здесь и рыцаря из благородного французского рода никто ровней не считает!
Он злился, и она не знала, как умилостивить его. Сказала напрямик:
– Ваша милость, я вас ничем обидеть не хотела.
Он так долго молчал, уставившись в серебристую гриву Баярда, что она уже подобрала поводья дальше ехать, тогда ответил – весело, но недобро:
– Мадам, вы меня не обидели. Я служу вам своим мечом, только я не прибыл в Утремер игрушкой стать. И чужую землю для будущего хозяина возделывать не намерен.
Что это с ним? Она была уверена, что нравится ему, что ж такого оскорбительного усмотрел он в ее приглашении? Разве ей легко было решиться? Каприза придвинулась к Баярду так близко, что колено Констанции уткнулось в конский бок. Баярд, это сущее чудовище, приученное в бою кусаться и драться копытами, злобно всхрапнул и бешено покосил глазом. Шатильон отбросил изжеванную травинку:
– Мадам, я не желаю, чтобы в один прекрасный день явился законный хозяин и прогнал старательного пахаря. Или все или ничего. Я с черного хода никогда не соглашусь ходить.
Вот на что он обиделся! Констанция беспомощно пролепетала:
– Как же это возможно, мессир? Мой дед был помазанником Латинского королевства… – Заметила, как он недобро сощурился, поспешно добавила: – Ведь все же против будут: мои бароны, патриарх, король, королева, василевс…
Отвернулся, пожал плечами:
– Славный девиз вы выбрали себе, мадам: «Боюсь и не смею!». Подходит женщине, которая так гордится предками-королями. Надеюсь, на латыни это лучше звучит.
Стегнул Баярда, гикнул и помчался от нее по полю наискось, нарочно вытаптывая посевы. Или показывая, что ему никто не указ. Ей стало трудно дышать, не то от возмущения, не то от непереносимого отчаяния и унижения. Может, он прав, а она просто трусиха? И потому судьба угождает отважной Алиенор, а с Констанцией даже безземельный шевалье отказался партию в шахматы сыграть. Без игры поставил ей шах.
Эмери сначала бесконечно молился, потом долго вздыхал, сетовал на скудость казны, затем обиняками поведал, что достопочтенный граф Триполийский и добронравная супруга его Годиэрна рассорились меж собой, причем так, что король Бодуэн и королева Мелисенда, лишь недавно кое-как залатавшие собственную ссору, поспешили в Триполи мирить родственников. Чертил посохом по плитам пола, кряхтел, насупившись, молчал, жаловался, что Византия спит и видит, как бы прибрать к рукам вотчину Иоанна Златоуста, Илариона Великого, Иоанна Дамаскина, а его, Эмери Лиможского, а латинский патриархат отдать еретическому своему лжепатриарху-греку на погибель и поругание.
Его высокопреосвященству уже за пятьдесят, он ссохся, сгорбился, из-под скуфьи давно не пышные пряди спадают, а поредевшие серые волоски свисают, чело избороздили морщины, на висках проступили старческие пятна. Констанции стало стыдно и жалко старика: все эти годы она как должное принимала его безотказные заботы о княжестве, а власть – хоть и сладкий кусок, но жует-то его Эмери не ради себя, а ради нее и ее потомков. Наконец перестал ходить вокруг да около, спросил напрямую:
– Дочь моя, так каков же будет ваш ответ Жану Рожеру Соррентскому?
Не может она, святой отец. Греческий жених ненамного моложе самого Эмери, и даже сватавшие его послы не решались воспевать его внешность. Патриарх, впрочем, радовался кандидатуре ненавистного Константинополя не больше самой Констанции. Но этот тошнотворный, как касторка, Жан Рожер, хоть и норманн по происхождению, а один из знатнейших вельмож Ромейской империи, цезарь и адмирал византийского флота. До недавнего времени был женат на любимейшей сестре василевса, и после ее кончины Мануил предложил его руку Констанции. Отказать такому претенденту, не испортив отношения с единственной защитой от Нуреддина, ни пастырь, ни Констанция не отваживались.
– Скоро у нас не останется власти воришку с рынка без разрешения Иерусалима или Константинополя плетьми поучить, – посетовал иерарх. Пожевал губами: – Единственный способ избавиться от греческого сватовства – не мешкая обручиться с достойным претендентом, верным сыном Церкви. Еще Сократ заметил, что брак есть необходимое зло, – повертел патриарший перстень, уточнил: – Для молодых владелиц феода, по крайней мере.
Констанции жар в щеки плеснул:
– С кем же мне обручиться?
Эмери взглянул с укором:
– Дочь моя, я вас много лет знаю, из любви к вам говорю: заигрались вы в эти куртуазные игры поганые. Жизнь не похожа на паскудные стишата Овидия и несуразные истории про Тристана и Изольду. В действительности люди не ведут себя мечтательными идиотами из труверских кансон, – стукнул посохом, добавил назидательно: – Герцогу Аквитанскому его упражнения в галантном стихосложении не помешали двух жен в монастырь заточить.
Что может клирик в этом понимать?! Из-за того, что пастырю пустой куртуазной игрой представляется, она вся извелась, волосы лезут пучками, щеки провалились, скулы торчат, глаза запали, под ними страшные круги вычернились, все платья на ней висят. «Заклинаю я вас, дочери Иерушалаима, газелями или полевыми ланями – не будите и не пробуждайте любовь, доколе не пожелает она».
Хитрый старик схватился за сердце, заохал, зашептал, словно из последних сил:
– Пока Господь не призовет, буду защищать порядок, устои и добродетели. Этот Шатильон, попомните мое слово, беспощадный, самоуверенный и отчаянный авантюрист. Забудьте вы его, Бога ради. Дочь моя, вы сможете выйти замуж по собственной прихоти не раньше, чем монахи станут многоженцами. Король требует, чтобы вы прибыли в Триполи и обручились с Ральфом де Мерлем, и я больше не могу выручать вас. Раз мы отказываем Византии, нам необходимо заручиться поддержкой Иерусалима.
Констанция надеялась в просвете между Византией и Иерусалимом вольно дышать, Алиенор уподобиться, а их глыбы так над ее головой сошлись, что ей вовсе воздуха не осталось.
Вызвала Шатильона, сухо сообщила, что собирается выехать в Триполи, поручает ему обеспечить охрану в пути. Он не уходил, наверное, слухи о сватовстве византийца все же тревожили его. Но она про это молчала, хочет знать – пусть спросит. Стоял, расставив длинные ноги, заложив руки за спину, распрямив широкие плечи, желанный, красивый, молодой, ненаглядный. «Что яблоня между лесными деревьями, то возлюбленный мой между юношами». Окончился дождь, из-за туч вышло солнце и пахло прибитой дождем пылью. Он оказался в столпе света, словно сам светился. «Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви». Констанция пальцы сцепила, чтобы невольно не обнять его. Наконец сказал:
– Мадам, наверное, стоит, чтобы вы это от меня услышали. – Она еще смотрела на него, не ожидая плохого, но несчастья обрушиваются внезапно. – Я посватался к Эмергарде, дочери Огюста де Вье-Понта.
Стеклянный кубок покатился по плитам, она с ужасом уставилась на осколки, будто ценнее этого кубка ничего не разбилось. Казалось, тяжкий груз, который она из последних сил удерживала Бог знает сколько времени, выскользнул из онемевших рук и грохнулся ей на голову. Боль растеклась по телу, дошла до сердца и растерзала его жгучей обидой и гневом.
– Что же в этом такого, мадам? Эта девушка мне ровня и пара, и я могу жениться на ней, не стыдясь себя. Иметь дом, хозяйку у своего стола, женщину в своей постели, мать для своих детей.
Боже, да разве я не хочу дать тебе все это? Неужели, Рейнальд, ты предпочитаешь в постели скукоту вялую, девицу, которая никогда не будет любить тебя до того, что руки трясутся и горло перехватывает? Но вслух спросила неожиданно севшим, срывающимся голосом: