Мария Ныркова – Залив Терпения (страница 21)
название заливу дала история одного ожидания: голландский мореплаватель Фриз не мог продвигаться к земле из-за густого тумана, и его кораблям пришлось долго стоять на входе в залив, чтобы исследовать берег. неизвестно, сколько они ждали в тех водах. и сколько раз волна врезалась в борт, уставая, становясь другой волной, — они ждали. ожидание — это тоже пространство времени, тянущееся, как потягивается тело утром, силясь вынуть себя из себя и вырасти в движение. перед тобой лежит время, и ты знаешь: этому времени быть, а тебе — стоять в нем по колено в воде и тянуться, тянуться к тому, что однажды с тобой уже случилось, но по спирали стремится к повторению. тот пласт, в котором ты ждешь чего-то, — это попытка удержать мир на собственных плечах.
кажется, я вышла из залива Терпения. или кто-то вытолкнул меня. это было красиво. но не так, как у Боттичелли в «Рождении Венеры», а так, как у Курбе в «Происхождении мира».
о рождении я всегда думала через «Синюю птицу». в том советско-американском фильме дети в белых одеждах, ждущие своего рождения, полны осознанности, но готовы утратить ее, чтобы обрести вновь. что-то похожее потом сделают в мультфильме «Душа», но в моем сердце навсегда останется тот таинственный мраморный зал. мне хочется верить, что так и распределяются сознания по телам. нравится представлять, кем я была бы в том зале.
— это мое изобретение!
— а для чего оно?
— оно принесет всем счастье.
— а как оно работает?
— я пока не знаю. придет время появиться на свет — узнаю.
финансист и честный человек рождаются, входя в гигантский раскрывшийся цветок лотоса за спиной у Времени. я люблю этот образ и каждый раз, пересматривая фильм, как завороженная проживаю минуты, которые, я уверена, открывают секрет мироздания. даже если я и была в том зале, мне никогда не вспомнить этого. забывание — такая же важная часть, как знание. такая же красивая и сильная. но в шутку (или не очень) мне кажется, что я в голубоватой тоге говорила бы о терпении как о добродетели, которую я понесу в мир.
но терпение бывает разным — добродетельным и не очень. я приподнимаю голову Дани и встаю, выхожу в предбанник и набираю номер тети Оли. час ночи, но я больше не могу терпеть. алло. простите, что так поздно, вы не спите? она не спит, смотрит телевизор. пожалуйста, заберите меня к себе, можно я у вас переночую?
тетя Оля дает мне большой лоскутный плед. закутывайся. наливает мне вина и прикуривает сигарету. мы сидим на веранде, и воздух тоже кутается, под горой в цветах, а мы смотрим на него с высоты птичьего полета.
— тут зимой заваливает веранду до самой крыши. мы с Сашей открываем дверь, проковыриваем в снегу дырочку и туда курим.
у тети Оли независимое лицо. я полнюсь уважением к таким. они хранят внутри только свои эмоции, не отражая и не впитывая чужих, здраво сосуществуют. она ни о чем меня не спрашивает, это делает ей честь. мы выпиваем бутылку, слушая цикад, и расходимся каждая в свою спальню. перед тем как лечь, я умываюсь ледяной водой: мои щеки красные, и к горлу подступает тошнота — не из-за вина, а из-за желания никуда завтра не улетать и навсегда, навсегда остаться здесь, в этом не родном, но материнском, не своем, но таком вязко полюбившемся месте, где земля хранит кости моих предков.
сон распался на части: я лежу у окна, выходящего в небо. подоконник завален раковинами гребешков. я пьяна и могу позволить себе: я облизываю свой указательный палец. имитирую давление чужого тела на свое, словно это он лежит возле, обхватив мои бедра ногами, а губами — мизинец, и учит на этом уменьшенном фаллическом символе, как бы он хотел.
я перекладываю его ощущения на свои. все, что ни есть у нас общего, совмещаю, громко дышу, натягивая одеяло на голову, вот так пахнет мое дыхание, а его…
игра заканчивается перекрестком стыда. было бы здорово, если бы ты был здесь. «я всегда с тобой», — обычно отвечает он. это неправда. он кладет указательный палец себе на губы, и я тихо, как перышко, бьюсь в простынях, чтобы не было слышно. и кажется, о том, что мне хорошо и горько, как бы я ни пряталась, знает весь дом, вся гора, на которой дом вырос, и все горы вокруг, и весь остров — и сообщает океану, и океан понимает меня. и захнычет плавное перышко, что оно совсем одно на свете, ну если и не на свете, то на этой островной земле, и только пена морская, может быть, видела его где-то, где он есть. а во сне перышко увидит, что летает над океаном в крыле чайки и опавшим с этого крыла пером приземляется ему на плечо.
сложно расставаться — с вещами, с людьми, с пространствами. я представляю собой коробку с письмами от всего, с чем взаимодействую в мире, и продолжаю тосковать даже по тем, кого сама покинула. каждую весну моя подруга А. выкидывает из дома ненужное, оставляя только бутылки из-под вина. сдирает этикетки, промывает и убирает на балкон, чтобы по осени закрыть в них самодельные настойки. она безжалостно выставляет на помойку поношенные детские туфельки, но хранит под стеклом засушенные полевые цветы. у нее на полке стоит барометр, украденный каким-то родственником из закрывшейся тридцать лет назад советской лаборатории, но в шкафу — ни одного лишнего свитера. А. живет в балансе, который мне неведом. все, что нужно мне, никогда не обретает близ меня места.
я зажигаю и тушу экран телефона несколько раз, смотрю на заставку: черно-белую фотографию, на которой женщина стоит в арке из двух китовых ребер, придерживая их над головой. ноги ее прикрыты костью китовьего плавника. она смотрит по ветру в сторону обрыва. интуитивно узнаю, что берег не сахалинский — курильский. в ней — миф, она советская Афродита. это биолог Елена Егорова на острове Симушир в шестидесятые в ботанической экспедиции. она исследовала острова двадцать лет, фотографировала цветы, растущие на отвесных скалах, медведей, поднимающихся по сопкам, залезала под гигантские лопухи и папоротники, чтобы измерить их высоту, и ее ладони знали так много поверхностей, истоптанных не ногами, а лапами, изъеденных солью и мхами, выброшенных морем и извержениями. я много раз пересматривала ее фотоархив, и сейчас, когда за сопками уже собирался с силами рассвет, а я не могла уснуть, захотелось взглянуть на него снова.
под большим пальцем проскальзывают вверх по экрану цветы: водосбор веерный, яблоня маньчжурская, кремастра изменчивая, венерин башмачок крупноцветковый, сумах сомнительный, медвежий дудник, белокопытник японский… бесконечная зелень, высокая, мощная, межскальная, с крохотными заветренными цветами, прижимающимися к земле. я начинаю плакать. слезы текут молча из уголка глаза к ушной раковине, западают туда, как в ракушку западает звук, и соленая вода начинает шуметь словно море внутри меня. я всхлипываю и задыхаюсь, опрокидываю телефон на кровать, переворачиваюсь на левый бок и пытаюсь смотреть на окно в сером предрассветном свечении. еле заметное отражение моего лица на стекле: черты щек, лба и взъерошенных волос, глаза-ямы. мне страшно, но мне необходимо. я снова берусь за телефон, открываю сайт «Аэрофлота» и, шмыгая, сдаю свой билет до Москвы, вытирая краем пододеяльника с телефона слезинки, преломляющие в себе разноцветную пиксельную игру.
Южно-Сахалинск — Оха, ближайший рейс завтра. введите паспортные данные. я лезу за документами в рюкзак, спрятанный под кровать, ввожу нужные цифры. мне страшно, но мне еще не пора возвращаться.
купить.
билет оплачен.
Ко мху тела его,
не знавшего свободы
обратно-поступательных движений,
присовокуплю землю тела своего,
в котором руки умели писать бесконечность
на волнах судорог.
Объединясь, они
в белую реку сольются:
голыми голосами
понесут слова
через темноту светящуюся
глаз закрытых,
через влажность мясистую губ,
боронящих друг друга,
до языка неизученного лесного,
до водопада из одного только звука
и донесут, но едва ли
посеют
и едва ли
оплодотворятся
фонемой, буквой, и больше, и больше…
их никто никогда не узнает,
потому что они совершенны,
бессознательны,
невоплотимы
и собираются
в единственный язык,
что я хочу выучить.
8
в местном аэропорту один зал ожидания на всех. я сажусь, не снимая рюкзака со спины, и складываю ладони на коленях. в одиноком пути я становлюсь невидимой даже для самой себя. как будто растворяюсь в пространстве движения. «вот бы пылью стать», — думаю. «станешь еще», — думаю после.
пел Одиссей: «Дом свой увидеть и сладостный день возвращения встретить». то же и я, корнями древа своего болтаю в воздухе, словно косы они вьются и, цепляясь за землю в молитве их подпитать местом, путаются. как каждая, стремлюсь к сладостному дню возвращения, часто забывая, что едва ли могу достичь его. Одиссей обретет, вопреки всем напастям, немилости Божьей, потому что он знал, куда плыть. «…в море и битвах, пусть будет и ныне со мной, что угодно», — провозглашает он, и ветер объемлет парус судна его и руки его наполняет подводною силой. а руки мои — опустели, и горстку земли я роняю сквозь пальцы, вместо того чтоб у сердца хранить. и если я вознесу хвалу Богу с просьбой ответить, куда мне идти, о Всевышний, он спросит меня, а какой из всевышних есть я? ибо в жизни своей ты ко всем обращалась богам, и они от тебя отвернулись. хочешь путь до земли, что смогла бы ты домом назвать? не восстала доселе со дна твоя Атлантида.